советские писатели были привлечены в клуб, привлечены единогласно: это было бы триумфом всей мировой литературы. Теперь отсадить ее подальше и не за центральный стол казалось неудобным. Из привлечения советских писателей ничего не вышло, но не вышло и у самого Уэллса, когда он еще в 1934 году говорил об этом в Москве, при встрече со Сталиным. Это тогда была одна из целей его поездки, поскольку он после Голсуорси был избран председателем этого общества.
Сталин тогда слушал подозрительно, предполагая, что этот ПЕН-клуб есть одно из тех учреждений Запада, которые хотят переманить к себе советских людей и постепенно развратить их своими идейками, расстроить единство Советского Союза. Не вышло у Уэллса тогда ничего и из разговора с Горьким, в его дворце под Москвой, где собрались писатели, молодые и старые, и приехал даже старый его друг Литвинов с женой и другие члены правительства. Все единодушно ответили Уэллсу, что русская литература должна находиться под политическим контролем, что иначе невозможно, и Уэллс почувствовал, что и хозяин, и гости ищут за его словами какую-то империалистическую интригу. «Я был тем капиталистическим пауком, который плетет свою сеть. Мне не понравилось, – писал Уэллс позже, – что Горький теперь стал против свободы. Это меня ранило. Он становился на сторону тех, кто в 1906 году изгонял его из Нью-Йорка».
А в Дубровнике в 1933 году представители Германии, нацисты, говорили совершенно то же самое: «Мы не так сильны, чтобы иметь право разрешать у себя в стране еретические мысли, шутить, играть в игру, спорить с еретиками; вам, англосаксам, хорошо, вы живете в установившейся веками действительности, вам ничего не страшно».
Но из зала Савой-отеля Мура, улыбаясь и говоря всем одно приятное, незаметно сама пошла в огромный соседний зал, где были накрыты столы, взяла с прибора свою именную карточку и незаметно положила ее на скромное место, подальше от Уэббов и Шоу, Пристли, Артура Рубинштейна и Дианы Купер, и всех тех, кто окружал в тот вечер Уэллса.
Речи начались, когда подали шампанское. Уэллс отвечал на них длинной, растроганной благодарственной речью; он сиял от комплиментов и признаний, аплодисментов и улыбок. Ему казалось, что вернулось то время, когда ему платили 600 фунтов за лекцию и 330 за статью и зарабатывал он в год 50 тысяч. Но в его речи прозвучали тайные ноты жалости к себе: он признался, что понимает, что жизнь идет к концу, и для него скоро настанет время «собрать свои игрушки и отправиться в постельку баиньки, как велит няня, ему, маленькому Бертику. Праздник кончается».
Он говорил о своих планах будущей энциклопедии, над которой он собирается теперь работать и которая даст людям возможность избежать кровавой катастрофы революций и войн, выведя их на путь самообразования, сделав для них жизнь прекрасной; о том, что для нового мирового строя нужно создать совершенно новую систему образования, и через нее создать новый образ мышления и новую волю, а это значит – изменить человека. И он к этому готов. Он говорил о новом фильме, который Корда хочет сделать по его книге, о романах, которые он готовится написать. Он был в тот вечер самим собой, он был тем, кем был уже пятьдесят лет – глубоким пессимистом в душе и полным надежд и веры в прогресс на словах.
Но пессимизм теперь иногда выходил наружу бесстыдно и неудержимо, в припадках раздражения, злобы, негодования. Чарльз Перси Сноу, поклонник Сталина, выбранный почетным доктором университета Ростова-на-Дону, а тогда молодой романист, в будущем подошедший ближе всех современных английских писателей к социалистическому реализму, пишет в своих воспоминаниях о Уэллсе, как он, Сноу, пришел к нему, ждал больше получаса в приемной, а когда знаменитый писатель наконец вышел, он прямо подошел к окну и стал молча смотреть на идущий дождь, игнорируя гостя. Прошло довольно много времени.
– Вы женаты? – спросил Уэллс, все глядя в окно.
Сноу сказал, что не женат. Уэллс был угрюм и мрачен. Почему у него нет жены, которая бы смотрела за ним? «Почему, – спросил он Сноу, – ни у меня, ни у вас нет жены, которая бы смотрела за нами? Почему мы несчастнее всех других людей на свете?»
А в 1938 году, в Кембридже, они встретились опять, и был другой разговор – после длительного молчания, от которого наконец Сноу стало не по себе, Уэллс, внимательно рассматривая комнатные растения, стоявшие вокруг в кадках, спросил:
– Сноу, вы когда-нибудь думали о самоубийстве?
Сноу сказал:
– Да, Эйч-Джи, думал.
– Я тоже. Но только после того, как мне исполнилось семьдесят лет.
Все эти годы он не мог убедить Муру выйти за него замуж. Но был один день, когда она уговорила его разыграть друзей, которые в угоду ему, а может быть, и бескорыстно, уговаривали ее выйти наконец за него замуж. Мура разослала около тридцати приглашений на свадебный банкет, и гости явились. Об этом веселом дне пишет в своих мемуарах английская писательница Энид Багнольд, которая перед этим банкетом уступила им на время свой дом для «медового месяца»:
Когда он влюбился в Муру, он мне объяснил, в ее присутствии, величие любви человека в летах:
– Когда вы стары, – сказал он, сделав свое открытие несколько поздно, – вы выглядите дураком, если влюбляетесь в молодую женщину. – Мура подмигнула мне, и я удержалась, чтобы не сказать ему: вы могли бы сделать это открытие несколько раньше [намек на Ребекку и Одетт].
Когда мы пришли по его приглашению на свадебный обед в один из ресторанов Сохо, там был накрыт длинный стол, за который мы все уселись. Я подошла к Муре, чтобы поздравить ее. Она спокойно улыбнулась: «Я не выйду за него. Он только думает, что я соглашусь. Я не такая дура. Пусть Марджери продолжает вести его хозяйство».
Они появились под руку, когда все были в сборе. Поздравления, шампанское, веселье. Но в середине обеда Мура вдруг попросила слова и встала.
«Все это была только шутка, – сказала она, – мы разыграли вас. Мы не венчались сегодня и не собираемся венчаться в будущем».
Такие шутки отвлекали его от постоянного чувства ужаса перед будущим – своим собственным: болезни, одиночество, смерть, и общим: надвигающаяся война, новые орудия разрушения и истребления, победа мирового фашизма. И особенно – шутки на серьезные темы. Была в лондонском Тавернклубе книга, где расписывались посетители, и Локкарт там однажды увидел запись, сделанную Джеком Лондоном в начале нашего столетия: «Ваш – вплоть до идущей на нас революции – Джек Лондон!» И