Шрагин выработал суточный график управления своей волей. Приходя в сознание, он сопротивлялся боли и ни о чем больше не думал. Главное — не дать вырваться ни стону, ни вздоху. Проходили часы, и боль точно уставала мучить его и затихала, сбившись в комок в каком-нибудь одном месте. Теперь, когда боль как бы была укрощена, Шрагин начинал думать о том, что с ним происходит. Еще один бой с врагом выигран…
Во второй половине дня Шрагин начинал готовиться к новому допросу. Нужно было внушить себе, что вчерашняя боль уже побеждена и не опасна. Для этого нужно отвлечься от мыслей о ней, включиться в разговор товарищей по камере, узнать тюремные новости.
Хорошо перед допросом вспомнить о своих боевых друзьях. Держатся ребята славно, а ему так и бог велел показать им пример железной выдержки. Хорошо, но очень трудно думать перед допросом о жене, о сынишке, о старшей сестре, которая была для него матерью. Но стоило ему подумать о близких, как сердце его наполняла нежность и к горлу подступал горький комок. “Это нельзя”, — говорил себе Шрагин и торопился думать о другом: о родном Ленинграде и о других городах, которые он видел в жизни, о друзьях по довоенной работе, которые сейчас где-то далеко, так же, как он, в бою; о партии, которой он однажды и на всю жизнь дал клятву верности. На всю жизнь и на смерть тоже…
И вот распахивалась дверь камеры, и тюремщик кричал:
— Триста первый, выходи!
Триста первый — номер Шрагина…
На этот раз допрос был особенно тяжелым. Бульдог бил Шрагина резиновым бруском только по голове и все по одному месту — чуть выше правого виска. Ударит, подождет несколько секунд и бьет еще… Потом еще… После третьего удара Шрагин свалился на пол, его перевернули, чтобы открылась правая сторона голо-вы, и Бульдог снова взялся за резиновый брусок… Самое страшное, но Шрагин не терял сознания…
В одной камере со Шрагиным находился и правил в ней власть веснушчатый рыжий парень, которого все звали Дока. Это была его кличка в воровской шайке. Они ограбили какого-то крупного спекулянта, взяли золотишко, поделили, как заведено: Доке — главарю шайки — половину, а остальным всем поровну. Потом поссорились, и его “дружки” из зависти навели легавых на своего главаря. Доку арестовали и теперь таскали на допросы, били, требовали показать, где он спрятал свое золото. Но он с удивительной стойкостью все переносил и молчал, а злость потом срывал на обитателях камеры. Он был разочарован в человечестве и всех соседей по камере, кроме Шрагина, называл не иначе как падло. В Шрагине его потрясала сила воли. Он понимал, что немцы хотят его сломить и делают для этого все, а “кремневый дядек” стоит перед ними насмерть, как пытается стоять и он сам… Заметив, что между Шрагиным и Григоренко есть какая-то связь, однажды Дока влез на нары к Шрагину и сказал шепотом:
— Ты тому сопляку, дядек, не сочувствуй, он — товар трижды проданный. Они из него манную кашу сделали. А только он и до этого был манкой. Понимаешь, о чем я, дядек?
— А ну, как они из меня тоже манную кашу состряпают? — невесело усмехнулся Шрагин.
— Что ты, дядек! Ты брось… — Дока долго лежал молча, потом снова повернулся к Шрагину: — Тогда одно, дядек, — надо умереть с музыкой.
Снова Дока долго молчал, а потом вдруг задрал кверху ногу из-за обшлага брюк достал какой-то блестящий предмет и протянул его Шрагину:
— Возьми, дядек. Не громкая, но все же музыка. — Это был кусок лезвия опасной бритвы. — Не пистолет, конечно, и не граната, а все же, если какой гад подойдет на шаг, из него можно сделать рождественского гуся. По горлу надо, дядек, только по горлу Словом, бери.
Шрагин взял бритву, спрятал ее в щель потолка, поблагодари Доку, повернулся на бок, будто собрался засыпать, и закрыл глаз. Мысль, только что пришедшая ему в голову, казалась неправильной, но он считал себя обязанным тщательно ее обдумать…
Новый допрос для Шрагина чуть не кончился катастрофой. Был момент, когда то зыбкое и чужое сознание вдруг обрело на ним силу и начало приказывать ему просить у палача пощады! Большего оно пока не требовало, но лиха беда начало. Именно в этот момент Бульдог сделал ошибку: не угадав состояния своей жертвы, он нанес ей еще два удара резиновым бруском, и из уха Шрагина хлынула кровь.
На другой день Шрагин уже не мог подняться с нар. Придя в сознание, он думал только об одном — об ожидающем его ночью допросе.
Попытался, как обычно, готовиться к нему и прежде всего отвлечь внимание от боли, но мысль его ни на чем не могла остановиться, тотчас ускользала, таяла… Помимо его воли одна мысль неотступно билась болью в его воспаленном мозгу: “Скоро ночь… скоро ночь… опять допрос… опять…” Перед вечером, очнувшись от недолгого забытья он на какое-то мгновение с необыкновенной ясностью увидел и оценил свое положение. И принял решение….
Обитатели камеры после вечерней проверки разошлись по нарам. До неизменного времени допроса оставалось около часа. Шрагин достал из щели в потолке лезвие бритвы и, сказав себе: “Я не дам вам порадоваться моей моральной смерти”, взрезал себе вены на одной и потом на другой руке. Убедившись, что кровь упруго брызжет из обеих ран, он закрыл глаза…
Но произошло то, чего он не мог предвидеть: кровь просочилась сквозь нары и залила лицо заключенного, лежавшего на первом этаже. Весь залитый горячей кровью, охваченный со сна ужасом, он поднял крик. Прибежали тюремщики, и Шрагин был немедленно перенесен в больницу.
Релинка поднял с постели телефонный звонок Бульдога. Узнав от него о происшествии в тюрьме, он по-думал сначала, что ему это снится, и долго молчал, собираясь с мыслями.
— Вы слышите меня? — осторожно спросил Бульдог.
— Если он умрет, считай себя солдатом на фронте, — сказал Релинк осипшим голосом. — Я сейчас приеду в тюрьму…
Он вызвал машину и стал быстро одеваться. Релинк понимал, что Шрагина не сломить, а это означало, что следствие так и не даст ему в руки эффектного материала, тем более что Берлин по-прежнему требовал, чтобы это дело было юридически доказано. Но Релинк все же еще надеялся включить в дело все совершенные в городе и известные Берлину антигерманские диверсии. Пусть Шрагин молчит, говорить будут Григоренко, Любченко, подготовленные свидетели. Но спектакль без главного героя не спектакль. Смерть Шрагина вызовет ярость Олендорфа: он вынужден будет донести об этом гросс-адмиралу Деницу. Черт возьми!
Релинк бросился к телефону и набрал номер доктора Лангмана.
— Прошу прощения, доктор, но мой звонок вызван срочной необходимостью, — быстро заговорил Релинк, не давая возможности собеседнику вставить слово. — Я сделал все, что вам было нужно, теперь прошу вас сделать все, что можно, для меня. Известный вам господин Шрагин сейчас в тюрьме вскрыл себе вены, и я не надеюсь на квалификацию тюремных врачей.