Благодарю Вас очень, родной мой, что пристроили Пашу. Уж если у Порецкого не уживется, то чего же ему надобно?* Опять просьба, голубчик, опять просьба: я только что попросил у Каткова 100 р., с тем чтоб он выслал их на Ваше имя, а Вас умоляю еще раз быть так же бесконечно добрым, как Вы до сих пор ко мне были: эти 100 р. Паше и Эмилии Федоровне, по 50 руб. в каждые руки. Что делать, друг мой, невозможно! Паше-то надо хоть чем-нибудь помочь, а Эмилия Федоровна хоть и враг мой исконный (не знаю за что), хоть и ненавидит меня, но невозможно этот раз не дать ей хоть 50 руб. Ах, друг мой, Вы не поверите, что за глупость и что за наглость в этих головах. «Он, дескать, обязан нам помогать», — стала на том! Почему же, позвольте спросить, обязан. Я из сострадания, да еще единственно потому, что она жена брата, готов помочь чем могу, но обязанным себя отнюдь не считаю. Она основывается на том, что брат Миша посылал мне деньги в Сибирь. Но это было в сложности так немного, что я уже, по крайней мере, в пять раз более отдал и ему и им. Я в Сибири 2000 руб. за две мои напечатанные тогда повести получил,* — не мог он мне всё помогать. Я еще при жизни его ему отдал. Она говорит про меня: «Он нас разорил, мы имели фабрику, жили богато; он приехал и уговорил начать журнал» (чтоб печатать свои сочинения, которые в другие журналы не принимали; это прибавляет Владиславлев и, вероятно, про «Записки из Мертвого дома»). Но когда я приехал, фабрика была в упадке; папиросы, которые пошли вначале, совершенно лопнули под конец и были задавлены Миллером и Лаферм; долгов же было пропасть, и он всё охал, предчувствуя банкрутство. Всё это может засвидетельствовать Николай Иванович, его приказчик, который и купил на 2-й год журнала* у него фабрику за 1000 руб. — всю фабрику!* Это не великое богатство. Журнал основан был им и затеян по его идее и с 1-го года имел 4000 с лишком подписчиков, в продолжение 4-х лет, это значит minimum 20 000 руб. серебр<ом> чистого барыша ежегодно. На это существуют книги редакции, чтобы знать, да есть и свидетели. Журнал спас брата от банкрутства. Я же получал за всё мое сотрудничество никогда не более семи или восьми тысяч в год. Запрещение журнала разорило брата. Когда он умер, были долги. Скажите, ради Бога, что бы сказало это семейство, если б я отказался продолжать журнал? Они закричали бы: у нас было состояние, да дядя, бывший пополам с братом (а я никогда не был пополам), отказался издавать и нас разорил. Это буквально слова Феди в клубе: у нас было имение, но дядя так плохо вел дела, что нас разорил. А я выпросил тогда у тетки 10 000 и дал на журнал. Журнал же затеялся с общего совета всех сотрудников, на этом совете и они все участвовали: продолжать или нет? Решили продолжать; я и стал продолжать. Я с 10 000 выдал 8 книг и заплатил множество долгов. Журнал не пошел, потому что думали, что я умер (ведь я это положительно знаю!), а не брат (нас всегда смешивали), да и редактором уж имя Достоевского не стояло. Лопнул журнал — и все долги на меня упали. Я после того моими сочинениями (продажей Стелловскому и «Преступлением и наказанием») еще 10 000 заплатил. Остался теперь кончик, который не могу выплатить, а Эмилия Федоровна буквально говорит: он нас разорил; зачем он нам свои 10 000 не отдал? Он обязан помогать потому, что брат его содержал, и проч. Хорошо! Ну, приезду в Петербург — другое пойдет. Я их наконец вразумлю. Оставил я им, уезжая, мою квартиру у Алонкина. С Алонкиным мы стали наконец знакомы приятельски, и хоть он как деловой человек и сердится на меня, что я не плачу (так контракт был, что с них он не имеет права требовать, а с меня), но все-таки во мне уверен и подождет. Но он требовал векселя от меня. Я ее просил сходить к Алонкину и предложить ему самому написать вексель, послать мне за границу, и я бы воротил подписанный. Она обиделась и не пошла, — обиделась тем, что будто бы я не хочу их на квартире держать, тогда как Алонкин не хотел, а не я.
Теперь пишет, что ждет от меня денег, потому что я ей обещал. Выдайте ей эти 50 руб., голубчик, родной мой, не говоря ничего, и тем забастую. А Паше надо помочь хоть капельку, хотя он не так ведет себя, как бы я желал. Зачем он лжет беспрерывно. Он уверяет, что письма его пропадают поминутно. Ни одно письмо, ни от кого, не пропало, только у него одного пропадают. Он мне писал, что Гаврилов мог бы дать ему взаймы под мое обеспечение. Я написал бумагу, что должен Гаврилову, и, сверх того, послал другую в обеспечение займа, будущими деньгами, которые наверно получу от Стелловского в этом или в будущем году. Так у нас по контракту. Эти две бумаги до сих пор у Паши. Он мне писал, что Гаврилов не согласился. Я потребовал от Паши высылки мне назад моих бумаг; но он не высылает и теперь на настоятельные приказания мои ему (через Эм<илию> Ф<едоров>ну) обещался выслать одну бумагу. Я напишу ему теперь, чтоб он обе бумаги принес и отдал Вам. (Вас же попрошу сохранить их до моего приезда.) Боюсь подумать, но тут может быть какая-нибудь непорядочность с его стороны. Спросите у него эти бумаги. Адресс же Эмилии Федоровны: на Петербургской стороне, по Съезжинской улице, дом Корба, № 13, кварт<ира> № 5. Умоляю Вас, голубчик, добрый Вы как ангел человек, не сердитесь на меня, что я Вас еще раз в этом утруждаю, — тем более что Вам же еще должен (но Вам теперь скоро отдам, скоро; иначе быть не может. Простите, что так говорю; но, друг мой, ведь Вы сами трудами живете). Паше всех моих подозрений не сообщайте.
Флоренция хороша, но уж очень мокра. Но розы до сих пор цветут в саду Boboli на открытом воздухе. А какие драгоценности в галереях! Боже, я просмотрел «Мадонну в креслах» в 63-м году, смотрел неделю и только теперь увидел.* Но и кроме нее сколько божественного. Но всё оставил до окончания романа. Теперь закупорился.
Ваше «У часовни» — бесподобно. И откуда Вы слов таких достали! Это одно из лучших стихотворений Ваших, — всё прелестно, но одним только я не доволен: тоном. Вы как будто извиняете икону, оправдываете: пусть, дескать, это изуверство, но ведь это слезы убийцы и т. д.* Знайте, что мне даже знаменитые слова Хомякова о чудотворной иконе, которые приводили меня прежде в восторг, — теперь мне не нравятся, слабы кажутся.* Одно слово: «Верите Вы иконе или нет!» Может быть, Вы поймете то, что мне хочется сказать; это трудно вполне высказать. Ах, как о многом хотелось бы поговорить. Пишите мне. Адресс мой:
Italie, Florence, à m-r Th. Dostoiewsky, poste restante.
Анна Григорьевна Вам и Анне Ивановне от души кланяется. Ей ведь еще скучнее, чем мне, я, по крайней мере, занят усиленно.
P. S. Может случиться, что ведь из ред<акции> «Русского вестника» и не придут к Вам деньги (100 руб.).
P. S. Я Страхову пишу: В редакцию журнала «Заря», дойдет ли?
Обнимаю Вас.
Ваш Ф. Достоевский.
135. H. H. Страхову*
12 (24) декабря 1868. Флоренция
Флоренция, 12/24 декабря/68.
Вы меня много обрадовали, дорогой Николай Николаевич, во-первых, письмом, а во-вторых, добрыми известиями в письме.* На первое письмо Ваше я не ответил уже по тому одному, что Вы адресса Вашего не приложили, хотя письмо то «заключил в моем сердце».* Буквально говорю: такие письма, как от Вас, от Майкова, — для меня здесь как манна небесная. Теперь сижу во Флоренции уже недели с две, и, кажется, долго придется просидеть, всю зиму, по крайней мере, и часть весны. А помните, как мы с Вами сиживали по вечерам, за бутылками, во Флоренции (причем Вы были каждый раз запасливее меня: Вы приготовляли себе 2 бутылки на вечер, а я только одну, и, выпив свою, добирался до Вашей, чем, конечно, не хвалюсь)? Но все-таки те 5 дней во Флоренции мы провели недурно.* Теперь Флоренция несколько шумнее и пестрее, давка на улицах страшная. Много народу привалило, как в столицу;* жить гораздо дороже, чем прежде, но сравнительно с Петербургом все-таки сильно дешевле. И все-таки все мечты мои устремлены к Вам, в Россию, в Петербург, да, видно, бодливой корове Бог рог не дает. Но какая же, однако, я бодливая корова, помилуйте! Я, может быть, глупая корова, во многих делах — это правда, согласен, но если бодливая, то разве нечаянно.
Что совсем было прекратилась литература, так это совершенно верно.* Да она, пожалуй, и прекратилась, если хотите. И давно уже. Видите, дорогой мой Николай Николаич, ведь с какой точки зрения смотреть: по-моему, если иссякло свое, настоящее русское и оригинальное слово, то и прекратилась, нет гения впереди, — стало быть, прекратилась. Со смертию Гоголя она прекратилась. Мне хочется поскорее своего. Вы очень уважаете Льва Толстого, я вижу; я согласен, что тут есть и свое; да мало. А впрочем, он, из всех нас, по моему мнению, успел сказать наиболее своего и потому стоит, чтоб поговорить о нем.*