— Тем более в нашем возрасте.
Они сидели на террасе, выходящей на море, и смотрели на луну с нимбом в полнеба, на разноцветные огоньки судов у горизонта, наслаждаясь теплым, душистым после бури ветерком. Пили опорту и ели пикули с горским хлебом, который Пруденсия в кухне нарезала ломтями от ковриги. Они прожили вместе много ночей, подобных этой, после того как она в тридцать пять лет осталась бездетной вдовой. Флорентино Ариса встретил ее в ту пору, когда она принимала любого мужчину, который желал быть с нею хотя бы несколько часов, и между ними возникла связь гораздо более продолжительная и прочная, чем представлялось возможным.
Хотя она ни разу даже не намекнула на это, однако продала бы душу дьяволу, лишь бы выйти замуж за Флорентино Арису. Она знала, как непросто жить под властью педантичного и въедливого, преждевременно состарившегося мужчины, следовать его маниакальной приверженности порядку, его мучительному стремлению просить все, ничего не давая взамен, но зато не было на свете мужчины, с которым ей было бы лучше, потому что не было и не могло быть на свете другого, который бы так нуждался в любви. Но никто на свете и не ускользал так, как этот, потому что в своей любви он всегда шел не дальше определенного предела: чтобы ничто не помешало ему сохранить себя свободным для Фермины Дасы. И тем не менее связь их продолжалась много лет, даже после того, как он устроил замужество Пруденсии Литре с торговым агентом, который приезжал на три месяца, а потом на три месяца уезжал из дому; с ним она прижила дочь и четырех сыновей и клялась, что один из них был сыном Фло-рентино Арисы.
Они разговаривали, не думая о времени, потому что еще в молодости оба привыкли проводить вместе бессонные ночи, а уж в старости и подавно им нечего было терять. Флорентино Ариса почти никогда не пил больше двух рюмок, но на этот раз он даже после третьей не пришел в себя. Пот лил с него градом, и Двойная Вдова сказала, чтобы он снял сюртук, жилет, брюки, чтобы снял все что угодно, какого черта, в конце концов, они знают друг друга лучше нагими, чем одетыми. Он сказал, что сделает это, если и она поступит так же, но она не хотела: некоторое время назад она поглядела на себя в зеркало гардероба и поняла, что никогда больше не отважится показаться обнаженной ни перед ним, ни перед кем бы то ни было еще.
Флорентино Ариса был так возбужден, что не успокоился даже и после четырех рюмок, он все говорил о прошлом, с некоторых пор единственной его темой стали воспоминания о прекрасных моментах прошлого, то был его потаенный путь к облегчению души. Ибо в этом он нуждался больше всего: через рот выплеснуть то, что накопилось в душе. А когда на горизонте чуть забрезжило, попробовал осторожно подойти к сути. Он спросил, словно бы невзначай: «Что бы ты сделала, если бы кто-то позвал тебя замуж теперь, вдову, в твоем возрасте». Она засмеялась — лицо по-старушечьи пошло морщинами — и спросила в свою очередь: — Ты имеешь в виду вдову Урбино? Флорентино Ариса всегда, особенно когда это было важно, забывал, что женщины гораздо больше внимания обращают на подтекст, чем на сам вопрос, а Пруденсия Литре — больше всех. В ужасе от ее чудовищной проницательности он выскользнул через запасной выход: «Я имею в виду тебя». Она опять засмеялась: «Расскажи своей бабушке, да покоится она с миром». И стала настаивать, чтобы он ей открылся, потому что знала: ни он и ни один мужчина на свете не стал бы будить в три часа ночи ее, с которой столько лет не виделся, только затем, чтобы выпить опорту и поесть горского хлеба с пикулями. Она сказала: «Так поступают лишь когда ищут, с кем бы поплакать вместе». Флорентино Ариса с боем отступил.
— На этот раз ты ошибаешься, — сказал он. — Сегодня у меня больше поводов, чтобы петь. — Ну, так споем. — сказала она. И стала напевать, очень недурно, модную тогда песенку «Рамона, мне без тебя теперь не жить». Этим все и кончилось, потому что он не отважился дальше играть в запретные игры с женщиной, которая не раз доказала ему, что знает оборотную сторону луны. Он вышел в совсем другой город, непривычно свежо пахнувший последними июньскими далиями, на улицу своей юности, по которой расходились по домам после заутрени прятавшиеся в сумрак вдовы. Но только в этот раз не они, а он переходил на другую сторону, чтобы не увидели его слез, которых он не в силах был сдержать, не с полуночи, как он думал, нет, то были другие слезы: те, что он носил в себе и которыми захлебывался ровно пятьдесят один год, девять месяцев и четыре дня.
Он потерял счет времени и проснулся, не понимая, где он, напротив залитого светом окна. Голос Америки Викуньи, в саду играющей в мяч со служанками, вернул его к действительности: он лежал в постели матери, где ничего не изменил после ее смерти и где спал очень редко, только когда его одолевало одиночество. Напротив кровати стояло огромное зеркало из ресторана дона Санчо, и, просыпаясь, достаточно было посмотреть в него, чтобы тотчас же в его глубине увидеть Фермину Дасу. Он знал, что была суббота, потому что в этот день шофер забирал Америку Викунью из интерната и привозил к нему домой. Он понял, что не заметил, как заснул, и ему снилось, что он не может заснуть, потому что во сне ему видится гневное лицо Фермины Дасы. Он помылся, думая о том, каким будет следующий шаг, неспешно оделся в свой лучший костюм, надушился, напомадил свои белые, торчащие кверху усы и, выйдя, увидел из коридора второго этажа прелестное существо в школьной форме, на лету ловившее мяч с потрясающей грацией, от которой у него столько суббот захватывало дух, но в это утро она не произвела на него ни малейшего впечатления. Он подозвал ее и, прежде чем сесть в автомобиль, сказал без всякой необходимости: «Сегодня мы не будем этого делать». И повез ее в американское кафе-мороженое, в эти часы битком набитое родителями, которые вместе с детьми ели мороженое под огромными лопастями вентиляторов, вращающихся у потолка. Америка Викунья попросила свое любимое многослойное мороженое — разноцветное, в гигантском бокале, —