"Связь через сны" — это стихотворение она написала еще гимназисткой, и вот теперь — о том же, только другими словами. "Спать! Потолок как короб Снять! Синевой запить! В постель иду как в прорубь: Вас, — не себя топить!"
Стихи о любви, о ее верных, незыблемых с юности приметах:
Я любовь узнаю по болиВсего тела вдоль…
И вдруг — словно ураган, жизнеутверждающая, "разбойная", разрушительная "Полотерская" — своего рода маленькая поэма:
Колотёры-молотёры,Полотёры-полодёры,Кумашный стан,Бахромчатый штан.
Что Степан у вас, что Осип —Ни приметы, ни следа.— Нас нелегкая приносит,Полотёров, завсегда…
Стихия? Революция? Бунт? Что-то вроде "пугачевщины": "По паркетам взгаркивая, Мы господ вышаркиваем! Страсть-дела, Жар-дела, Красная гвардия!" И в финале: "Поспешайте, сержанты резвые! Полотеры купца зарезали. Получайте, чего не грезили: Полотеры купца заездили".
И вслед "Полотерской" — стихотворение, которое Цветаева через много лет назовет "Молвь", — о стихии человеческого природного естества, о "неодолимых возгласах плоти: Ох! — эх! — ах!" И полемическое, вызывающее:
Ах с Эмпиреев и ох вдоль пахот,И повинись, поэт,Что ничего, кроме этих ахов,Охов у Музы нет.
Мало у Цветаевой найдем мы подобных строк. И она, будто спохватившись, пишет следом два стихотворения, которые озаглавит "Жизни", — и это уже — не восславление жизни, а прямой вызов ей:
Не возьмешь моего румянца —Сильного — как разливы рек!Ты охотник, но я не дамся,Ты погоня, но я есмь бег…
И дальше: "Не возьмешь мою душу живу, Не дающуюся как пух"… Ведь "Жизнь, это место, где жить нельзя" ("Поэма Конца"). Место, где нельзя жить Поэту. Отсюда и финал — угроза:
Жизнь: ножи, на которых пляшетЛюбящая. — Заждалась ножа!
* * *
Несколько записей о творчестве, сделанных Цветаевой в разное время 1924 года:
"Вдохновение. — Есть священный инстинкт — и в этом меня подтвердит каждый пишущий — оберегающий нас от доверия к слишком легко давшемуся. Стихотворения, написанные в десять минут, всегда подозрительны.
Тот же священный инстинкт оберегает и настоящего читателя (т. е…не трутня) от доверия к слишком легко в него льющемуся.
---
Как у Достоевского звучат иные слова! О Раскольникове, например: "страстные грезы", — какая сила неминуемого, непоправимого — и сладость соблазна. И как эти "грезы" звучат у Надсона!
---
Рационализм прозы — некий подстрочник к иррациональности стихов. Лаборатория мозга, души и сердца, внезапно взрывающаяся — совсем не тем. Так Бертольд Шварц, ища золото, нашел порох.
---
Я не люблю, когда в стихах описываются здания. На это есть архитектура, дающая.
Бессмысленно повторять (давать вторично) — вещь, уже сущую. Описывать мост, на котором стоишь. Сам стань мостом, или пусть мост станет тобою — отождествись или отождестви. Всегда — иноскажи.
Сказать (дать вещь) — меньше всего ее описывать.
Осина уже дана зрительно; дай ее внутренне, изнутри ствола: сердцевиною.
---
— Я не верю стихам, которые — льются. Рвутся — да!"
---
И самые поразительные, вещие слова, вырвавшиеся в письме из-под лавины жалоб, обид, боязни собственного отчуждения от безжалостной реальности:
"…главное — я ведь знаю, как меня будут любить (читать — что!) через сто лет!"
1925-й
Лирика начала года. "Иное вещество" поэта и поэзии. Планы переезда во Францию. Рождение сына. Смерть Н. П. Кондакова. Замысел поэмы "Крысолов". Быт и бытие поэта. Работа над "Крысоловом". В. Ходасевич о "Молодце". "Герой труда". Вновь "Крысолов". Снова о журнале "Своими путями" и о работе в нем С. Эфрона. Переезд во Францию.
Первым днем нового года помечены "Крестины" — одно из демонических стихотворений. Воздаяние тому, кто крестил Поэта на его бытие. Кто "зазнобил" купельную воду так, что в этой купели душа поэта сделалась неподвластна никаким земным закаливаниям, раз навсегда прокалившись тайным жаром: "…на вечный пыл В пещи смоляной поэтовой Крестил — кто меня крестил Водою неподогретою… Беспримесным тем вином".
Еще в 1918 году Цветаева написала шестистишие "Гению" о том же: "Крестили нас — в одном чану, Венчали нас — одним венцом, Томили нас — в одном плену, Клеймили нас — одним клеймом. Поставят нам — единый дом. Прикроют нас — одним холмом".
О том же — но иначе. Сейчас речь идет о "виновнике", об "авторе", о первопричине, о созидателе Поэта, о творце иного вещества (сплава), из чего создан Поэт. О "попе", крестившем его так, что "Все страсти водою комнатной Мне кажутся… Все яды — водой отварною Мне чудятся". О том, кто крестил Поэта "водой исступленной Савловой". Кто, в конечном счете, совершил страшный грех, ибо Поэт говорит ему: "Молись, чтоб тебя простил — Бог".
Не есть ли этот "поп" — "Князь Тьмы" — тот, о ком в 1917 Цветаева писала: "Тебя пою, родоначальник ночи, Моим ночам и дням сказавший: будь"?…
Написанное следом (5 января 1925 года) стихотворение продолжает тему:
Жив, а не умерДемон во мне!.. —
а затем вливается в главный, магистральный поток, несущий в себе роковую тему, пронизывающую цветаевское творчество: тему отказа, отречения и отрешения от пут и тисков земного существования. Этот отказ — жить, отказ — быть идет как в плане бытия, так и в плане быта, — ведь у Цветаевой оба враждующих начала обречены на неразлучность. "Демон" — это душа поэта, рвущаяся прочь. "Понимаешь, что из тела Вон — хочу!.." "За потустороннюю границу: — К Стиксу!" — так говорится в стихотворении 1923 года "Древняя тщета течет по жилам…" И теперь, в январе 1925-го, — об этом же:
В теле как в трюме,В себе как в тюрьме.…………………В теле — как в стойле,В себе — как в котле…
И еще сильнее: "В теле — как в топи, В теле — как в склепе…" Вывод? Выход?
Мир — это стены.Выход — топор…
(Когда-то, в бесконечно давней Москве двадцатого года, Цветаева выписывала полушутливые строки:
…И если сердце, разрываясь,Без лекаря снимает швы, —Знай, что от сердца — голова есть,И есть топор — от головы!..)
Одиннадцатым января датировано стихотворение, родственное двум предыдущим, в котором бытие поэта вмуровано в бытовую, убийственную обыденность:
Существования котловиноюСдавленная, в столбняке глушизн,Погребенная заживо под лавиноюДней — как каторгу избываю жизнь.
Гробовое, глухое мое зимовье.Смерти: инея на уста-красны' —Никакого иного себе здоровьяНе желаю от Бога и от весны.
И, наконец, 15 января написано еще одно стихотворение такого же трагического ряда: "Что, Муза моя? Жива ли еще?.." — и эта первая строка уже о многом говорит, — как и все стихотворение, финал которого не нуждается в комментариях:
Ну, Муза моя! — Хоть рифму еще!Щекой — Илионом вспыхнувшеюК щеке: "Не крушись! РасковываетСмерть — узы мои! До скорого ведь?"
Предсмертного ложа свадебного —Последнее перетрагиванье.
Да, именно так: в январе 1925 года, с нетерпением ожидая рождения сына, Марина Цветаева пишет стихи о… смерти. Точно так же в Феодосии она, двадцатилетняя молодая женщина, у которой жизнь шла вполне безоблачно, писала, как мы помним, стихи, в которых "захлебывалась от тоски".
Поза? Верность раз навсегда избранному образу? Нет, дело совсем в другом. Все та же извечная двоякость? Пожалуй, хотя в данном случае это слово лишь называет, но не объясняет. Не проясняют вопроса и такие слова, как трагичность цветаевского восприятия мира, хотя они верны: но в них заключено следствие, а не изначальность.
Наше объяснение тоже будет лишь попыткой добраться до этой сокровенной сути цветаевой личности и — отсюда — поэзии, до ее тайны, которую она сама всю жизнь разгадывала, пытаясь облечь в слова нечто, плохо поддающееся обозначению, назвать неназываемое, — то, для чего в человеческом языке, возможно, и не существует адекватного обозначения.
Марина Цветаева, великий поэт, была, как нам представляется, создана природой словно бы из "иного вещества": всем организмом, всем своим человеческим естеством она тянулась прочь от земных "измерений" в измерение и мир (или миры) — иные, о существовании которых знала непреложно. Она придавала значение снам, толковала их, верила им, — ведь многие сбывались. Можно сказать, что она любила "сновидеть". С ранних лет чувствовала и знала то, чего не могли чувствовать и знать другие. Знала, что "поэты — пророки", и еще в ранних стихах предрекала судьбу Осипа Мандельштама, Сергея Эфрона, не говоря уже о своей собственной. Это тайновидение (или яснозрение) с годами усиливалось, и существовать в общепринятом человеческом "мире мер" становилось труднее.