Он научился выносить такие удары: за полдоллара разовых или пять долларов в неделю.
Когда печататься трудно, когда печататься так невыразимо трудно и так долго – не имеет смысла писать не самое лучшее, на что ты способен.
Теплые волны золотое сияние сказочный берег рыцарский замок алая мантия возвращение к принцессе шрамы седины далекий огонь в глазах трон на холме караван сундуков одинокий всадник.
Они думали, что я им ровня. Что я из породы всей этой мелочи пузатой. Что я боюсь сдохнуть и не могу убить. Что я кому-то поверю. Что они меня сгрызут и уговорят, утомят и сотрут. Купят в размен и сольют в отстой.
Они мне рассказывали свой должностной бред закомплексованных и самоуважительных недоделков про то, как надлежит писать мне. Ни одного мига не полагал я литературных бандер-логов равными себе.
23. Точка-точка запятая
И писал некогда Бабель о том, что никакое железо не может войти в человеческое сердце так леденяще, как вовремя поставленная точка.
И писал некогда Паустовский о том, как старый газетный редактор не изменил ни одного слова в неряшливом очерке, и обомлел наутро автор: лишь знаки препинания и абзацы изменили текст до неузнаваемого блеска.
Я писал «Возвращение» в первую зиму. И к давней ночи, ушедшей на абзац из двадцати слов – теперь прибавилась еще одна. Я трогал и смаковал, как меняет синтаксис: интонацию, настроение, смысл, темп, акценты. Это сродни экзерсисам режиссера, пробующего поставить пьесу и так, и сяк, и эдак: текст тот же, произнесение разное – и через речь и жест смысл получается разный. Да?
Та же пьеса может дать десятки разных спектаклей.
Тот же текст может дать десятки разных звучаний, смыслов и картин – посредством исключительно синтаксиса.
Итого:
«– Дьявол дери… Ким!
– Здор-рово! Ким! Бродяга! ух!
– Ну… здравствуй, Ким! старина…
– Кимка! Ах, чтоб те… Кимка, а!
– Салют, Ким. Салют.
– Ки-им?!
– Братцы: Ким!»
Это просто кореш вернулся. Здесь нет еще ни точки с запятой, ни тире. Ни длинного дыхания, которое к концу начинает задыхаться, дробя фразу. Ни гвоздей, вбиваемых каждым слогом, как отдельным словом и предложением через точку.
Синтаксис и абзац могут больше, чем перечислено грамматикой.
24. Долги
Денег не было. Но укоренившаяся потребность отдавать долги была. Хотя поверху перекрывала молодость бродяг: давай не считая и бери не мучась.
А злопамятность и память на добро – не то чтобы одного корня, но просто две стороны одной медали. Хорошая память – так уж на все. Избирательность памяти – плод дефективной морали. Но уж когда вытесненное моралью вылезет из своего подсознания, как выросший в крокодила крот из подполья – о: туши свет беги в аптеку!
Неотданные долги, небитые морды и несоблазненные женщины тихо расковыривали мое подсознание! Образовался зуд и стал искать точку чесания: поскольку денег нет, морды исчезли с горизонта, а женщины исправно устроились замуж. А-а-а! Вот и сублимация! Я стал потихоньку обдумывать рассказ про отдачу долгов. Да все точки поворота не проявлялось – чтоб рассказ крутнулся на оси и явил обратную сторону Луны.
У одной однокашницы знакомого в Новосибирске пришибло вывеской с магазина. Ну и? В Ленинграде каждую весну несколько человек пришибает сосульками! Эге Вода города, испарения города, сгущение атмо сферы города собирается из пространства и попаданием в мозг человека пресекает жизнь. Компране ву?
Долги – это твоя укорененность в окружающей жизни, привязанные к другим людям человечества причальные канаты. Раздал – и свободен – отчаливаешь от жизни – и сосулька тебе в темя! Как завершил все намерения – так и конец!
Вывеска и сосулька раздражали бытовухой и конкретикой. И тут я проходил мимо витрины. А! Город перестает тебя видеть! Ты не отражаешься. Ты есть только для себя. Тебя никто в упор не видит! Ты исчезаешь вообще, хотя не ощущаешь этого.
Я начал писать, и через полторы недели нагнал сорок пять страниц черновика, не дойдя и до половины рассказа. А вообще получался прекрасный роман. Зрелый, состоявшийся человек пересматривает всю свою жизнь. И как бы закрывает калитки на всех дорожках, которыми не пошел. Одни калитки уже заржавели, другие покрашены и увиты плющом, за третьими пустырь, а за четвертыми праздник. Он говорит не сказанные слова и делает несделанные дела. И тоска незавершенности стихает в его сердце. И сердце к черту стихает и встает вместе с ушедшей тоской.
Куда мне роман. Не нужен мне роман. Кусь-кусь гурман, вот и пир аскета.
Ключ поймался в зимнем парке вечером – сложился фразой: «березы гасли в пепельном небе». И это «гасли в пепельном» сквозь подпространство незафиксированных ассоциаций соединились – папироса, гасить, заплевать, затяжка, окурок, выбросить, щуриться, цыкнуть струйкой – с татуировкой на плече мангышлакского зэка из расконвойки: «чем крепче нервы – тем ближе цель». Эта фраза давно у меня лежала – в тепле и смазке, протертая и готовая к первому требованию.
Две фразы связались невидимой стальной струной в тандем и задали тон краткости и ритму.
И каждый сюжет, каждая глава ненаписанного романа – щелк! – и возникла в зрении как отрывок в страницу или еще меньше. Повесть в миниатюре – через сохранение ключевых черт – кодируется в мини-главку, которая вообще кажется при чтении нормальным кусочком, и ничего не сжатым, а чего еще писать.
Гм. Когда делишь повествование на короткие главы – общая емкость определяется ритмом каждого короткого кусочка и в сумме вырастает на порядок по сравнению с беспрерывным потоком.
Один месяц! – и я поздравил себя с романом в 26 страниц.
И такого оборота мысли тоже ведь раньше не было.
Интерлюдия с куртуазными фантазиями
Твердое мягкое круглое длинное узкое толстое гладкое теплое полное стройное жаркое нежное влажное голое тихое страстное быстрое долгое милое чистое сжатое темное женское девичье ждущее белое и так все сутки беспрерывно в любой миг в самое неподходящее время.
Ключиком в стеночку тук-тук-тук-тук, в дверь звоночком дзинь-дзинь-дзинь-дзинь, голоском под форточкой эй-эй-эй-эй; в щель записка всунута: «Не застала тебя дома, позвони мне завтра, Ира Ира Лена, Ира Ира, Мила, Ира Ира Рита, Ира Ира Ляля». Половину ленин градских девушек в те времена звали Ирами. Подписаться таким именем граничило с самоуничижением и издевкой над логическими способностями адресата.
Из всех культурных развлечений было кино и выпить.
Я был с хатой, я был дома, я был один, так одну я вообще не впустил в дверь, она билась всем телом и подавала голос, а я затаился, как Ленин в библиотеке, я ее прихваты знаю, делу время – Потехиной час.
«У него такая самодисциплина!» Меня недавно муза посетила: немного посидела и ушла. Занят я был. Работал я! В разогреве был, в деле! сломаешь кайф, прервешь драйв – день насмарку, зря жил.
Не спрашивает медведь, кто спит в его кроватке, два часа ночи – а он сидит под настольной лампой и в благолепии слова переставляет. Никто ночью из теремка не убежит. Пгекгасно, батенька, габотается.
«Дописав до точки, Наполеон подходил к алькову, где ждала дама, и овладевал ею, не снимая ботфорт». Вива император!
Сколь тонок древний арабский цинизм: «Женщина – это верблюдица, созданная Аллахом, чтобы перенести на себе мужчину через пустыню жизни». Вранье: зеленый луг и полудикий сад.
25. Звезда
«Серп и молот» и «Звезда»пропускают поезда:если поезд не пройдет —то «петух» с ума сойдет.
Серп и молот не пропускали, опетушитъ себя я не позволял, и загнанный в запасный тупик бронепоезд доводил до сумасшествия в жажде крушить шлагбаумы и вокзалы. Детские стишки закрутились во мне – перед вывеской. Пожалуйте к «Звезде». Не потому, что от нее светло, а потому, что с ней не надо, Света. Второй толстый журнал в Ленинграде: больше нет, а под лежачую «Неву» моя вода никак не текла, и водка не текла, а задрать на нее заднюю лапку означало не пить больше из этого колодца, хотя лучше бы забить его телами сотрудников.
Улица Моховая, вывеска под стеклом, широкая петербургская лестница. Самая элитная в Ленинграде, закрытая для непосвященных, – «Литературная студия» при журнале «Звезда». Кто сейчас помнит лозунг газеты (девиз, слоган) европейских анархо-синдикалистов рубежа XX века? «Динамиту, господа, динамиту!»
Меня посвятили. Хорошо что не в секту скопцов.
Первый рекомендатель был Юра Гальперин. Познакомила общая знакомая. Юра жил в приличной двадцатиметровой комнате. Три стены были оклеены фотографиями, у четвертой стояла полированная стенка, инкрустированная мрачным солженицынским портретом. В углу стояла тахта-аэродром, а на тахте сидела худенькая красавица Маринка Старых, гражданская подруга и актриса ТЮЗа. Машинка стояла на откидной крышке стеночного секретера, письменного стола не было. Ну-ну. Юра зарабатывал на жизнь рецензиями. «Иногда две недели проживу в Доме творчества в Комарове – несколько рассказиков привезу». Рассказиков. В «доме творчества» он. Я спрятал глубже презрение и ненависть к хорошему парню.