Если любовь молоденьких девушек и страстных женщин бальзаковской поры имеет для своего изображения своих специалистов, то нельзя не пожалеть, что нет таких же специалистов для описания своеобычной, причудливой и в своем роде прелестной любви наших разбитых женщин, доживших до тридцатой весны без сочувствия и радостей. — А хороша эта прихотливая любовь, часто начинающаяся тем, чем другая кончается, но тем не менее любовь нежная и преданная. Если бы на Чистых Прудах знали, что Розанова поцеловала такая женщина, то даже и там бы не удивлялись резкой перемене в его поведении.
Розанов даже до сцены с собою не допустил Ольгу Александровну. Ровно и тепло сдержал он радостные восторги встретившей его прислуги; спокойно повидался с женою, которая сидела за чаем и находилась в тонах; ответил спокойным поклоном на холодный поклон сидевшей здесь Рогнеды Романовны и, осведомясь у девушки о здоровье ребенка, прошел в свою комнату.
Целую ночь Розанов не ложился спать. Ольга Александровна слышала, что муж все шуршал бумагами и часто открывал ящики своего письменного стола. Она придумала, как встретить каждое слово мужа, который, по ее соображениям, непременно не нынче, так завтра сдастся и пойдет на мировую; но дни шли за днями, а такого поползновения со стороны Розанова не обнаруживалось. Он казался очень озабоченным, но был ровен, спокоен и, по обыкновению, нежен с ребенком и ласков с прислугою. Ольга Александровна несколько раз пробовала заводить его, заговаривая с ребенком, какие бывают хорошие мужья и отцы и какие дурные, причем обыкновенно все дурные были похожи капля в каплю на Розанова; но Розанов точно не понимал этого и оставался невозмутимо спокойным.
Через пять или шесть дней после его возвращения одна из углекислых дев, провожая в Тверь другую углекислую деву, видела, как Розанов провожал в Петербург какую-то молоденькую даму, и представилось деве, что эта дама, проходя к вагонам, мимолетно поцеловала Розанова.
На другой день Дмитрий Петрович слушал разговор Ольги Александровны — какие на свете бывают подлецы и развратники, грубые с женами и нежные с метресками. Но и это нимало не вывело Розанова из его спокойного положения. Он только побледнел немножко при слове метреска: не шло оно к Полиньке Калистратовой.
А Полинька Калистратова, преследуемая возобновившимися в последнее время нашествиями своего супруга, уехала в Петербург одна. Розанов всячески спешил управиться так, чтобы ехать с нею вместе, но не успел, да и сама Полинька говорила, что этого вовсе не нужно.
— Очень трогательно будет, — шутила она за день до своего отъезда. — Вы прежде успокойте всем, чем можете, вашу жену, да тогда и приезжайте; я вас буду ждать.
— Будете ждать? — спросил ее Розанов.
Полинька как бы не слыхала этого и продолжала укладываться.
Прошла неделя. Розанов получил из Петербурга два письма, а из больницы отпуск. В этот же день, вечером, он спросил у девушки свой чемоданчик и начал собственноручно укладываться.
Ольга Александровна часу во втором ночи отворила дверь в его комнату и сказала:
— Вы бы позаботились о ребенке.
— Как прикажете позаботиться? — спросил ее Розанов, убирая свои бумаги.
— Вас ведь правительство заставит о нем заботиться.
— Да я не отказываюсь и без правительства.
— Я вашим словам не верю.
— Ну вот вам бумага.
— Что это? — спросила Ольга Александровна, принимая поданный ей мужем лист.
— Мое обязательство выдавать вам ежегодное вспоможение.
— Это мне; а на ребенка?
— Я вам даю сколько в силах. Вы сами очень хорошо знаете, что я более не могу.
— Не пьянствуйте с метресками, так будете в силах дать более.
Розанов промолчал.
— Вас заставит правительство, — задорно продолжала Ольга Александровна.
— Пусть заставляет.
— Я знаю закон.
— Вам же лучше.
— У вас будут вычитать из жалованья.
— Пусть вычитают: сто рублей получите.
— Что́ сто рублей! Не храбритесь, батюшка, и все возьмут. Я все опишу. Найдутся такие люди, что опишут, какое вы золото.
Розанов опять ничего не ответил.
Ольге Александровне надоело стоять, и она повернулась, говоря:
— Я завтра еще покажу эту бумагу маркизе, а от вас всякой подлости ожидаю.
— Показывайте хоть черту, — сказал Розанов и запер за женою дверь на ключ.
— Мерзавец! — послышалось ему из-за двери.
Отбирая бумаги, которые намеревался взять с собою, Розанов вынул из стола свою диссертацию, посмотрел на нее, прочел несколько страниц и, вздохнув, положил ее на прежнее место. На эту диссертацию легла лаконическая печатная программа диспута Лобачевского; потом должен был лечь какой-то литографированный листок, но доктор, пробежав его, поморщился, разорвал бумажку в клочки и с негодованием бросил эти кусочки в печку.
«До чего ты, жизнь моя, довела меня, домыкала!» — подумал он и, задвинув столовые ящики, лег уснуть до утра.
Перед отъездом доктору таки выпала нелегкая минутка: с дитятею ему тяжело было проститься; смущало оно его своими невинными речами.
— Ты ведь скоро вернешься, папочка?
— Скоро, дружок мой, — отвечал доктор.
— Мне скучно будет без тебя, — лепетал ребенок.
— Ну поедем со мной, — пошутил доктор.
— Мне будет без мамы скучно.
— Ну как же быть?
— Я хочу, чтоб вы были вместе. Я и тебя люблю и маму.
— Люби, мой друг, маму, — отвечал доктор, поцеловав ребенка и берясь за свой саквояж.
— А ты приедешь к нам?
— Приеду, приеду.
Ольга Александровна не прощалась с мужем. Он ее только спросил:
— Вы более не сомневаетесь в моем обязательстве?
— Маркиза покажет его юристам, — отвечала madame Розанова.
— А! Это прекрасно, — отвечал доктор и уехал на железную дорогу в сопровождении Юстина Помады.
— Что ж ты думаешь, Дмитрий? — спросил его дорогою Помада.
— Ничего я, брат, не думаю, — отвечал Розанов.
— Ну, а так-таки?
— Так-таки ничего и не думаю.
— Разойдитесь вы, наконец.
— Мы уж разошлись, — отвечал Розанов.
— А как она опять приедет?
— А ты ее не пускай.
— А я как ее не пущу?
— А я как?
— Ну, и что ж это будет?
— А черт его знает, что будет.
— Пропадешь ты, брат, совсем.
— Ну, это еще старуха надвое ворожила, — процедил сквозь зубы доктор.
Так они и расстались.
Розанов, выехав из Москвы, сверх всякого ожидания был в таком хорошем расположении духа всю дорогу до Петербурга, что этого расположения из него не выколотил даже переезд от Московского вокзала до Калинкина моста, где жил Лобачевский.
Лобачевского Розанов не застал дома, сложил у него свои вещи и улетучился.
Проснувшись утром, Лобачевский никак не мог понять, где бы это запропастился Розанов, а Розанов не мог сказать правды, где он был до утра.
Дела Розанова шли ни хорошо и ни дурно. Мест служебных не было, но Лобачевский обещал ему хорошую работу в одном из специальных изданий, — обещал и сделал. Слово Лобачевского имело вес в своем мире. Розанов прямо становился на полторы тысячи рублей годового заработка, и это ему казалось очень довольно.
Все это обделалось в три или четыре дня, и Розанов мог бы свободно возвращаться для окончательного расчета с Москвою, но он медлил.
Отчего ж ему было и не помедлить?.. В первое же утро после его приезда Полинька так хорошо пустое вы сердечным ты ему, обмолвясь, заменила.
— У вас, Розанов, верно, есть здесь романчик? — шутил над ним Лобачевский.
— Ну, с какой стати?
— Да уж так: вы ведь ни на шаг без жизненных прикрас.
— А мы лучше о вас поговорим.
— Да обо мне что́ говорить.
— Хорошо вам?
— Ничего. — Мне кафедру предлагают.
— А вы что ж?
— А я не беру.
— Это отчего?
— Что ж в кафедре? На кафедре всякий свое дело делает, а я тут под рукой институтец заведу. Тут просвещенные монголы мне в этом деле помогают.
— Это опять о женщинах.
— Да, опять о них, все о них.
— У вас нет ли еще места ученице?
— Это ваш роман?
— Нет, какой роман!
— Ну, да это все равно.
Розанов свозил Лобачевского к Полиньке.
Полинька получила бумагу, разрешавшую ей жить где угодно и ограждавшую ее личность от всяких притязаний человека, который владел правом называться ее мужем.
Лобачевскому Полинька очень понравилась, и он взялся ее пристроить.
— Это у вас очень приятный роман, — говорил он Розанову, возвращаясь от Полиньки.
— Какой роман, с чего вы берете?
— Да так уж, сочиняю.
— Да вы читали ли хоть один роман отроду?
— Четыре читал.
— Удивительно; а больше уж не читаете?