Порой у моего окна в бальбекской гостинице, утром, когда Франсуаза раздвигала занавески, скрывавшие свет, или вечером, когда я ждал Сен-Лу, с которым мы должны были ехать в ресторан, мне случалось благодаря световому эффекту принимать более темный кусок моря за отдаленный берег или радостно созерцать синюю и текучую полосу, не зная, принадлежит ли она морю или небу. Очень скоро мой рассудок восстанавливал ту грань между стихиями, которую разрушало мое восприятие. Так же и в Париже, в моей комнате, мне приходилось иногда слышать спорящие голоса, почти что шум мятежа, пока не удавалось определить источник, которым, например, являлся приближающийся экипаж, вызывавший этот шум, из которого я устранял тогда пронзительные и нестройные вопли, в самом деле воспринятые моим слухом, но не объяснимые, как это было известно моему рассудку, движением колес. Но те редкие мгновения, когда мы видим природу такою, как она есть, поэтически, — они-то и составляли содержание творчества Эльстира. Одна из метафор, наиболее часто встречающихся в маринах, которые окружали его теперь, как раз и сводилась к тому, что, сравнивая землю с морем, он стирал всякую грань между ними. Именно это уподобление, безмолвно и неутомимо повторяемое на одном и том же холсте, вносило в него многообразие и мощное единство, которое было причиной — не всегда отчетливо сознаваемой — того восторга, что возбуждала в иных его поклонниках живопись Эльстира.
К такой, например, метафоре — на картине, изображавшей гавань в Каркетюи, картине, которую он закончил всего несколько дней тому назад и на которую я долго глядел, — Эльстир подготовил ум зрителя, придав изображению этого городка черты моря, а изображению моря — черты города. Оттого ли, что дома закрывали собою часть гавани, док или, может быть, даже самое море, заливом врезывающееся в сушу, как во многих местах в окрестностях Бальбека, — но по ту сторону мыса, где был построен город, вырастали мачты, подымавшиеся над крышами (точно трубы или колокольни) и как будто придававшие кораблям, к которым они относились, что-то юродское, уподоблявшие их зданиям, стоящим на суше, — впечатление, еще усиливавшееся благодаря другим судам, которые выстроились вдоль мола, так плотно прижавшись друг к другу, что находившиеся на них люди переговаривались между собою, как если бы эти суда не отделялись расстоянием, заполненным водой, и эта рыбачья флотилия как будто в гораздо меньшей степени принадлежала морю, чем, например, церкви Крикбека, которые вдали, будучи со всех сторон окружены водою, ибо самого города не было видно, словно вырастали из моря, обрызганные солнцем и волнами, белеющие, как пена или алебастр, и, опоясанные многоцветной радугой, являли картину нереальную и мистическую. На первом плане, где изображен был пляж, художник приучил глаз не искать точной грани, определенной черты между сушей и океаном. Люди, сталкивающие лодки в море, бежали и по воде и по влажному морскому песку, в котором корпуса лодок отражались, как будто это уже была вода. Самое море подымалось не равномерно, а в соответствии с неровностями берега, вдобавок еще искромсанного перспективой, так что корабль в открытом море, наполовину скрытый передовыми укреплениями арсенала, плыл как будто посреди города; женщины, собиравшие креветок среди скал и окруженные со всех сторон водой, хоть и стоявшие на пляже, где кончались заградившие его кольцом утесы и где берег с обеих сторон опускался до уровня моря, как будто пребывали в морской пещере, над которой нависали лодки и волны и которая каким-то чудом была защищена от расступившейся перед ней воды. Если картина в целом давала впечатление гавани, где море вторгается в сушу, где суша уже хранит отпечаток моря и население является земноводным, то сила морской стихии сказывалась везде; и вблизи скал, где начинался мол, где на море было волнение, чувствовалось по усилиям матросов и по наклону судов, лежащих под острым углом к спокойной вертикали пакгауза, церкви, городских домов, куда одни входили и откуда другие выходили, направляясь на рыбную ловлю, — что нелегко им обуздывать эту воду, это порывистое и быстроногое животное, скачки которого, если бы не их ловкость, сбросили бы их на сушу. Какая-то компания весело отправлялась на прогулку в лодке, в которой трясло, словно в одноколке; веселый и внимательный матрос правил ею — как будто, держа вожжи, понукал строптивый парус; каждый крепко сидел на своем месте, чтобы не наваливаться на одну сторону и не опрокинуться, и лодка мчалась по залитым солнцем полям, по тенистым рощам, кубарем скатываясь с холмов. Утро было прекрасное, несмотря на грозу, которая только что миновала. И даже еще чувствовались те бурные порывы, которые усмиряло прекрасное равновесие неподвижных лодок, наслаждавшихся солнцем и свежестью в тех частях моря, где оно расстилалось так спокойно, что отражения едва ли не были чем-то более прочным и реальным, нежели суда, растворявшиеся в воздухе благодаря действию солнца и в перспективе налегавшие друг на друга. Вернее, о других частях моря нельзя было и говорить. Ибо сходство между этими частями было не больше, чем между той или иной из них и церковью, выраставшей из воды, и судами, видневшимися за городом. Лишь спустя некоторое время рассудок превращал в одну стихию то, что здесь чернело грозовым эффектом, немного дальше было одного цвета с небом и так же глянцевито, как оно, а там белело так ярко, пропитанное солнцем, туманом и пеной, было так плотно, так похоже на землю, так тесно окружено домами, что напоминало вымощенную дорогу или покрытое снегом поле, на которое, к нашему испугу, круто подымался корабль без парусов, точно повозка, выезжающая из брода, но в котором мы через какую-нибудь минуту, заметив другие суда, покачивающиеся на всем протяжении высокого, неровного и массивного плоскогорья, снова узнавали море, тождественное во всех этих разнообразных аспектах.
Хотя справедливо считают, что прогресса и открытий искусство не знает, что знает их только наука и что, поскольку всякий художник заново начинает свое дело, то усилию отдельной личности не помогут и не повредят усилия другого человека, все же надо признать, что в той мере, в какой искусство открывает известные законы, искусство более старое задним числом утрачивает долю своей оригинальности, когда какая-нибудь отрасль промышленности делает их общим достоянием. Со времени дебютов Эльстира мы познакомились с так называемыми «эффектными» снимками пейзажей и городов. Если мы постараемся точнее определить то, что любители в данном случае обозначают этим эпитетом, то увидим, что большей частью он относится к какому-нибудь необычному изображению знакомой вещи, изображению, отличающемуся от тех, которые мы привыкли видеть, необычному и все же правдивому и поэтому вдвойне захватывающему нас, так как оно нас удивляет, выводит за пределы привычного и вместе с тем заставляет нас уйти в себя, воскрешая в нас какое-нибудь впечатление. Так, например, одна из этих «эффектных» фотографий будет служить иллюстрацией закона перспективы, покажет нам собор, который мы привыкли видеть среди города, снятым с такого места, откуда он кажется в тридцать раз выше, чем дома, превращаясь в утес на берегу реки, хотя в действительности он находится довольно далеко от нее. И вот попытки Эльстира изображать вещи не такими, какими они являются с точки зрения нашего знания, но в согласии с теми оптическими иллюзиями, из которых складывается наше первоначальное зрительное восприятие, привели его к открытию некоторых законов перспективы, еще более поразительных в то время, ибо искусство первое их обнаружило. Река, круто меняющая направление, бухта, окруженная скалами, которые в одном месте как будто смыкаются, казались озером среди равнины или гор, наглухо закрытым со всех сторон. На картине, изображавшей Бальбек в знойный летний день, залив, врезавшийся в берег, был точно заключен в стены из розового гранита, он не был морем, которое начиналось дальше. О том, что все это — единый океан, напоминали только чайки, кружившие как будто над глыбами камня, на самом же деле дышавшие водной влагой. И другие законы открывались на том же холсте — в прелести белых парусов-лилипутов, скользивших у подножия исполинских прибрежных утесов по зеркальной синеве, на фоне которой они были словно уснувшие бабочки, а также в некоторых контрастах между глубокой тенью и бледным светом. Эта игра теней, тоже опошленная фотографией, настолько занимала Эльстира, что в прежние годы он любил изображать настоящие миражи, в которых замок, увенчанный башней, казался каким-то совершенно круглым строением, у которого было по башне и сверху и снизу — потому, что необыкновенная чистота ясного дня придавала тени, отражавшейся в воде, жесткость и блеск камня, или потому, что утренний туман делал из камней нечто столь же воздушное, как тень. Также и над морем, за полоской леса, начиналось другое море, розовевшее в лучах заката, — небо. Свет, словно изобретая новые тела, выдвигал перед корпусом судна, на которое падали его лучи, корпус другого судна, остававшегося в тени, и уподоблял ступеням хрустальной лестницы поверхность моря, в действительности гладкую, но изломанную игрою утреннего освещения. Река, протекающая по городу и перерезанная несколькими мостами, была взята с такой точки зрения, что оказывалась разорванной на части, здесь распластываясь озером, там вытягиваясь в тонкую струйку, а там прерываясь лесистым холмом, куда горожанин ходит дышать вечерней прохладой, и самый ритм этого взбудораженного города сохранялся лишь благодаря непреклонным вертикалям колоколен, которые, казалось, не возносились к небу, а скорее уж отбивали такт своей тяжестью, словно в триумфальном марше, и оставляли в нерешительности всю эту смутную массу домов, громоздящихся внизу, вдоль раздавленной и разорванной реки. И (так как первые произведения Эльстира относились к тому времени, когда пейзаж было принято украшать присутствием человека) дорога — эта наполовину человеческая деталь природы, — извивавшаяся среди прибрежных скал или в горах, местами исчезала из поля зрения, как и река или океан, в силу закона перспективы. И каково бы ни было препятствие, скрывавшее от нас, но не от путника, непрерывность дороги, — ребро горы, мгла водопада или море — эта маленькая человеческая фигурка в старомодной одежде, затерянная в глуши, казалось, часто должна была останавливаться перед пропастью, к которой приводила ее тропинка, между тем как выше, на расстоянии метров в триста, в еловом лесу, умиляя наш взгляд и успокаивая наше сердце, снова показывалась узкая белая полоска песка, гостеприимно ожидающая шаги путника, промежуточные извивы которой, пока она огибала водопад или залив, скрывались от нас, исчезая за склоном горы.