Яцек безразличным тоном бросил:
— И чья же это вина?
— Наша. С той минуты, когда искусство перестало быть самодержавным властелином, перестало формировать жизнь людей, призывать их к действию — ведь вся суть только в действии! — надо было отбросить его, как вещь, пришедшую в негодность, и искать новые средства власти над душами или создать новый мир, в котором опять появлялись бы люди, способные покоряться ему. Искусство было средоточием жизни и силы, а из него сделали, верней, из его формы — цель: фокус, ремесленническую подделку, игрушку. И речь теперь уже идет не о том, что оно обрушит на головы людям, с какой стороны пронесется вихрем над равниной, где велит взойти над ней солнцу или месяцу, а о том, как будут звучать слова, искусно ли сопрягутся звуки или краски. Из волшебства возникло жалкое шарлатанство, ибо только оно ныне доступно глазам и ушам. Сейчас уже поздно метать в песок перуны. На него надо бы направить океан, чтобы тот его затопил, размыл, поглотил! Но искусству нынче таким океаном не стать.
— И все же, — задумчиво промолвил Яцек, — и сейчас, как и прежде, существуют великие творцы и поистине в устах у них порою пылает солнце.
Грабец кивнул.
— Да, существуют. Только значение их в обществе в корне переменилось. Они уже не ведут за собою словом, потому что некого вести, и потому разговаривают сами с собой, чтобы выговориться. Они даже лоскуток придумали, чтобы прикрыть нынешнюю свою наготу: искусство для искусства. Как красиво звучит! Я не имею в виду жонглеров словами, красками, звуками, равно как и канатоходцев и глотателей живых лягушек, — я говорю о творцах! Сейчас искусство для них (искусство для искусства, милостивый государь!) это род предохранительного клапана, чтобы миры, родившиеся у них в душах, не разорвали грудную клетку, поскольку у них нет силы выплеснуть их наружу в действии, возвещая истину. Вы только подумайте: творец, художник всегда обнажается до самой сердцевины своего существа, но когда в древности Фрина представала перед народом на залитом солнцем морском берегу нагая, никто сладострастно не причмокивал, никто не пялился на нее, нет, все опускали головы перед откровением, и она наперед знала, что так и будет, ибо в ее красоте была священная энергия. Мы же теперь бесстыдно обнажаемся, точно продажные девки в публичном доме, который внешне смахивает на дворец, да нет! даже на храм — столько там золота, мрамора, огней! Но это только внешнее, а в сущности, он был и остается грязным торжищем!
Грабец поднял руку и раскрыл ладонь, словно демонстрируя, что в ней одна лишь пустота.
Яцек слушал его, сидя на каменной скамье и подперев подбородок кулаком. Слушал, не сводя с него спокойных, голубых глаз, потом едва заметно улыбнулся и бросил:
— И все-таки наберитесь смелости сказать, что только от нашей мысли и нашего намерения зависит, чтобы любое место, где мы находимся, превратилось в подлинный храм.
Грабец сделал вид, что не слышит его слов, а может, и вправду не слышал, занятый собственными мыслями. Некоторое время он молчал, глядя вниз на город, а потом вновь заговорил сдавленным, полным ненависти и презрения голосом:
— Слишком хорошо живется на свете обезьянам, попугаям и всякой бездумной мрази, которая одна только и имеет власть благодаря организованности и многочисленности! О бунтах мы знаем только из романов. Когда-то бунтовали угнетенные, нищие, униженные, но трудом рук своих вращавшие мировую машину. Они кричали: хлеба! Для приличия их вожди велели им добавить: и прав! Да только это чушь, потому что в действительности они требовали одного хлеба. Сейчас у них его вдосталь, и потому они тихо сидят: ведь больше им нечего желать. Слишком даже много на свете равенства, слишком много хлеба, всеобщих прав и обыденного счастья!
Теперь Грабец обращался прямо к Яцеку, глядя ему в лицо.
— Не кажется ли вам, — спросил он, внезапно переменив тон, — что пришла пора бунтовать обладателям высочайшего духа, которые внешне ни в чем не терпят недостатка? Не пора ли им действием воспротивиться навязанному равенству, которое стало для них оскорбительным?
Яцек встал, лицо его неожиданно посерьезнело.
— Поверьте мне, нет никакой необходимости протестовать против того, чего не существует. Мы все вовсе не равны. И вы прекрасно сами знаете это. А то, что мы на равных получаем от общества, как и оно от нас…
Грабец расхохотался.
— Вот вам еще одна сказочка, навязанная толпой! Я как раз и говорю, что настала пора всем высоким духом перестать верить в мнимую благосклонность общества обезьян, которое якобы обеспечивает им возможность мыслить и творить, обильно одаряя средствами жизни, облегчая исследования… Оставим в стороне, что счастье это выпадает не всем, что половина людей высоких духом по-прежнему умирает с голоду, так ничего и не сумев совершить, но, повторяю, оставим это в стороне. Ведь для меня, для вас, для нас всех позорно получать, словно из милости и по установленной мере, то, чем мы сами должны распоряжаться, причем без всяких ограничений! Все блага и все чудеса жизни принадлежат нам, ибо сотворены они нами, а одаряется ими лишь толпа. Мир нынче похож на чудовищного зверя, у которого в ущерб ногам и голове выросло огромное, неимоверных размеров брюхо. Вместо того, чтобы заставить толпу, как оно и должно быть, работать на себя, мы все трудимся на эту гнусную, безмозглую, ленивую массу, у которой нет иного занятия, кроме назначенной ей службы. На толпу трудятся рабочие, мудрецы, а она только жрет и…
Грабец остановился, недоговорив.
— Так и лезет на язык грязное слово, — через несколько секунд произнес он, — но что тут поделать: грязно все, что окружает нас. Нужно либо вырваться из этого, либо подохнуть. Сейчас должно начаться обратное движение — прилив уже много веков отступающего моря. Начнется новая священная война и завоевание, а верней, осуществление высочайших, но отнюдь не всеобщих прав. Нам сейчас нужны не свобода, но власть и рабство, не равенство, но различия, не братство, но борьба! Мир принадлежит людям высочайшего духа!
— И какие же силы вы видите своими союзниками в этой борьбе? — поинтересовался Яцек, поднимая на него глаза. — С одной стороны, общество с совершенной организацией, довольное нынешним своим состоянием и готовое защищать его всеми средствами, а с другой?
— Мы.
— То есть?
— Творцы, мыслители, обладающие знанием, — одним словом, те, кто жив.
— Похоже, вы сочиняете драму.
— Нет, я хочу жизни. Творю жизнь. Можно возмутить рабочих, огромную массу, которая, как Атлас, держит мир на своих плечах. Пусть-ка они тряхнут его! Они предпочтут служить великим, а не чиновничьей сволочи, всем этим отставникам, бессмысленным бездельникам и дармоедам.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});