некоторых общих тем (таких, как, например, судьбы русских переселенцев – в рассказе «На край света» Бунина и очерке «Адам и Ева» Пришвина, или описание умирающих дворянских миров в «Крутоярском звере» и «Суходоле»), несмотря на доверительное, очень пристальное внимание и любовь к Божьему миру и всем его тварям, не только статус двух писателей (или, как бы сказали сегодня, рейтинг), но и принадлежность по взглядам в литературном мире долгое время были совершенно различны: Пришвин в большей степени ориентируется на декадентов, которых Бунин не переносит. Замечательно, что Пришвин одну из глав своей второй книги «За волшебным колобком» – главу, посвященную Соловецкому монастырю, – предваряет эпиграфом из Бальмонта: «Будем как солнце! Забудем о том, кто нас ведет по пути золотому». А Бунин, вспоминая ту эпоху, пишет: «Часто думалось мне за эти годы, будь жив Чехов, может быть, не дошла бы русская литература до такой пошлости, до такого падения. Как страдал бы он, если бы дожил до <…> гнусавых кликов о солнце, столь великолепных в атмосфере военно-полевых судов <…>».
Казалось бы, позиции прямо противоположные, но вот одно чрезвычайно любопытное пришвинское наблюдение над кругом знакомых ему литераторов, большая часть которых так или иначе была связана с декадентством: «Каждый даровитый писатель окружен слоем какой-то ему только присущей атмосферы – обаятельной лжи. <…> Горький, Чуковский, Ремизов, Розанов, Сологуб – все это чрезвычайно обаятельные и глубоко “лживые” люди (не в суд или осуждение, а по природе таланта). Так что правда бездарна, а ложь всегда талантлива».
Бунина в ряду названных Пришвиным писателей нет и быть не могло, потому что именно опровержению этой и, очевидно, не только Пришвиным разделяемой точки зрения, но свойству культурной среды и посвятил себя первый русский нобелевский лауреат в области литературы (даже Чехова уличил в обаятельной лжи – не было на Руси вишневых садов – а ведь какой замечательный образ!).
У Ивана Алексеевича страсть к точности и невозможность ухода от правды в обаятельную ложь в самом зачаточном их виде очень верно схвачена в «Жизни Арсеньева» в образе самобытного поэта и скупщика хлеба Ивана Андреевича Балавина, сыгравшего единичную, но весьма значительную роль в судьбе протагониста.
«Вот вспоминаю себя. Без ложной скромности скажу, малый я был не глупый, еще мальчишкой видел столько, сколько дай Бог любому туристу, а что я писал? Вспомнить стыдно!
Родился я в глуши степной,
В простой и душной хате,
Где вместо мебели резной
Качалися полати…
– Позвольте спросить, что за оболтус писал это? Во-первых, фальшь – ни в какой степной хате я не рожался, родился в городе, во-вторых, сравнивать полати с какой-то резной мебелью верх глупости и, в-третьих, полати никогда не качаются. И разве я всего этого не знал? Прекрасно знал, но не говорить этого вздору не мог, потому что был не развит, не культурен, а развиваться не имел возможности в силу бедности…»
Примечательно, что стихи – не просто имитация. Они принадлежат реальному поэту-самоучке Е. И. Назарову, о котором Бунин писал рецензию в журнале «Родина» (1888. № 24. 12 июня). Впоследствии Бунин признавался, что Назаров послужил прототипом Кузьмы в «Деревне» – при том, что в «Жизни Арсеньева» тот же человек выведен совершенно иначе.
Впрочем, дело, видимо, не в отсутствии культуры, еще резче высказывается Бунин по этому поводу в «Окаянных днях»: «Известная часть общества страдала такой лживостью особенно. Так извратилась в своей профессии быть “друзьями народа, молодежи и всего светлого”, что самим казалось, что они вполне искренни. Я чуть не с отрочества жил с ними (был как будто вполне с ними), и постоянно, поминутно возмущался, чувствуя их лживость, и на меня часто кричали:
– Это он-то лжив, этот кристальный человек, всю свою жизнь отдавший народу?!
В самом деле: то, что называется “честный”, красивый старик, очки, белая большая борода, мягкая шляпа… Но ведь это лживость особая, самим человеком почти не сознаваемая, привычная жизнь выдуманными чувствами, уже давно, разумеется, ставшими второй натурой, а все-таки выдуманными.
Какое огромное количество “лгунов” в моей памяти!
Необыкновенный сюжет для романа, и страшного романа».
Но этот же человек написал о себе в дневнике: «И я был в детстве и отрочестве правдив необыкновенно. Как вдруг случилось со мной что-то непостижимое: будучи лет восьми, я предался ни с того ни с сего страшной бесцельной лживости; ворвусь, например, из сада или со двора в дом, крича благим матом, что на гумне у нас горит рига или что бешеный волк примчался с поля и вскочил в открытое окно людской кухни – и уже душой всей веря и в пожар, и в волка. И длилось это с год, и кончилось столь же внезапно, как и началось. А возвратилось, – точнее говоря, начало возвращаться, – в форме сюжетной “лжи”, которая и есть словесное творчество, художественная литература, ставшая моей второй натурой с той ранней поры, когда я начал писать как-то совершенно само собой, став на всю жизнь только писателем».
Очевидно, есть глубочайшая разница между просто ложью и ложью сюжетной, которую точнее назвать вымыслом, но соотношение вымысла и правды было чрезвычайно важно для обоих писателей, и порою не так просто провести черту между мистификацией и искажением.
В 1910-е годы Пришвин, по всей видимости, в своей игре уперся в какую-то стенку. Ремизовское ли влияние, собственные словесные эксперименты, исчерпанность: «Все, чем мы живем: сказочки и проч. искусство – все сказочки, пустяки, мы – шалуны. Особенно мне чуден кажется Ремизов, отвергающий народ и потихоньку роющийся у Даля в погоне за народными словами…» Да просто усталость от всех этих сумасбродных людей и их забав, серьезных или шутовских, отчаяние от нахождения в замкнутом кругу сектантской идеологии, следы который он с равным успехом видел и в народных движениях, и в интеллектуальных гостиных: «Мелькнула такая мысль: как близко хлыстовство к тому, что проповедуют теперь декаденты: все царства Легкобытова, Мережковского <…> И процесс одинаковый – Я – бог, и потом образование царства: ты больше я». Но именно в 1910-е годы на этом сказочном, фольклорном, зачарованном и замороченном пути он остановился, точно соскочив с подножки чужого поезда, и сделал шаг навстречу Бунину.
«Однажды повязка спала с моих глаз (не скажу, почему), и я очутился на земле. Увидав цветы вокруг себя, пахучую землю, людей здравого смысла и, наконец, и самые недоступные мне звезды, я очень обрадовался. Мне стало ясно, что интеллигенция ничего не видит, оттого что много думает чужими мыслями, она, как веховуха, засмыслилась и не может решиться выйти замуж».
Это отделение себя от