— Да это чистейшее безумие!
— Нет! Нет! Я вовсе не безумна! Я в здравом уме и твердой памяти. И страх мой — отнюдь не беспочвенный. Это был Бамбош!
— Ну подумай сама — каторжник не может выйти за стены тюрьмы! Каждая секунда его жизни на протяжении всего срока заключения проходит под недреманным и бдительным взглядом охранника, с него глаз не спускают.
— Нет, повторяю тебе еще раз: это был палач Жермены и убийца Марии. Это был Бамбош!
ГЛАВА 8
По дороге, ведущей от Сен-Лоран-дю-Марони до вершины Макурии, что как раз напротив Кайенны, под палящим солнцем, превращающим землю в пыль, обжигающим дыхание диким животным и убивающим человека, брели двое — мужчина и женщина.
Оба они были молоды, но несли такую тяжелую кладь, что впору упасть от усталости. Однако продолжали во что бы то ни стало неуклонно двигаться вперед.
А дорога мало того, что нелегкая, была еще и длинной… Шутка сказать — пройти двести километров, то есть пятьдесят лье, и это по Гвиане!
Женщина была совсем юной, лет пятнадцати, мулатка необыкновенной красоты: копна вьющихся волос цвета воронова крыла, огромные глаза газели, ослепительно белые зубы и чуть смуглый, почти белый цвет лица.
На голове она несла «пагару» — корзину, так искусно сплетенную из волокон арумы[108], что она не пропускала воду.
Такие корзины имеются здесь у всех — в них кладут добычу, домашний скарб, запас продовольствия.
Корзина у девушки казалась тяжелой, но мулатка была истинной дочерью своего народа — местные женщины выносливы и если уж падают, то только мертвыми.
С огромной нежностью, смешанной с состраданием, она смотрела на своего спутника, приволакивавшего ногу и буквально истекавшего потом.
Это был европеец, стройный, с правильными чертами лица, но бледность и впалые щеки указывали на то, что он отдал положенную дань адскому экваториальному климату.
На спине мужчина нес два свернутых в трубку брезентовых гамака, привязанных за почерневшие лямки, в правой руке держал саблю, в левой — ствол пальмы ко́му, тонкий, но прочный, на который опирался, как на посох.
Женщина была одета кокетливо и опрятно. Оранжевый шелковый мадрас гармонировал со смуглым цветом лица. На бронзовой шее вилось двадцать пять рядов бус. Цветная рубашка вздымалась на круглой и крепкой, как у античных статуй, груди. И наконец, бело-голубая камиса в косую полоску и что-то наподобие юбочки, откровенно подчеркивали совершенную пластику ее точеных бедер. С массивным серебряным браслетом на левом запястье и ярким цветком в смоляных кудрях, она воплощала неодолимо влекущую к себе красоту.
Молодой человек, совершенно выдохшись, присел, вернее рухнул, выронив саблю и посох, у подножия гигантской симарубы, чью крону украшали разноцветные, похожие на огромные орхидеи цветы, а на стволе белел фарфоровый изолятор телеграфных проводов.
С веселым щебетанием проносились стайки тропических птиц, а с ветки на ветку перескакивали, корча уморительные рожи, уистити[109].
Все представители фауны и флоры чувствовали себя в этом маленьком мирке вольготно, не боясь ни солнечных лучей, ни тлетворных испарений, ни малярии… Мулатка также держалась свободно и раскованно в этой раскаленной добела атмосфере. И лишь один европеец, насильственно перемещенный в этот край, час от часу слабел, и в полузабытьи ему казалось, что это вовсе не пот течет у него со лба, а струи дождя омывают лицо.
Красавица креолка, встав перед ним на колени, бережно отерла платком мокрое лицо юноши.
— Мы оставайся мало ходить. Я вылечай твой лихорадок.
— Спасибо, голубка, — ответил путник, и ласка засветилась в его глазах. — Но я полагаю, лучшим лекарством от моей болезни будет отдых.
— Мы отдыхай здесь?
— Согласен, с удовольствием.
— Я сам-сам привязай гамаки.
— Да, если хочешь… Господи Боже мой! Ну не стыд ли — я разлегся, а ты одна трудишься, как пчелка, дитя мое…
Наклонясь к нему, мулатка запечатлела на его губах пламенный поцелуй.
— Раз я обожаю тебя и сейчас сильнее тебя, то разве не правильно, что я должна выполнять самую тяжелую работу? — спросила девушка на своем по-детски трогательном креольском наречии.
— Я тоже тебя обожаю, дорогая Фиделия, — расчувствовался молодой человек. — Вот поэтому мне и хотелось бы щадить тебя. Всем она хороша, твоя страна, только жарковато бывает. Я вот про снег мечтаю, про льдинки в графине с водой.
Красавица креолка сделала вид, что поняла его, и залилась вдруг заливистым и звонким смехом, органично слившимся с птичьим хором.
— Да, дорогая, бывают такие льдинки… Ты ведь этого не знаешь, нет?
— Не знаю…
— Понимаешь, девочка, это когда вода из жидкой становится твердой, как камешек. Да еще и холодной.
— Холодной? А что это такое?
И вправду, как же ей рассказать о холоде, когда в этой раскаленной топке, где ни днем, ни ночью даже прохладой не повеет, где и зимой и летом все кипит, клокочет, испаряется?..
Молодой человек поднес руку к горячему лбу:
— Вот сюда бы мне немного льда… Холодный бы компресс положить. Вмиг бы полегчало, унялась бы боль, от которой прямо череп раскалывается…
— Поджидай маленький минутку, — прервала его девушка. — Я выну из твой голова удар солнца.
Фиделия вынула из своей пагары флакон белого стекла. На две трети флакон был полон прозрачной жидкостью, по всей видимости водой. Крышкой служил кусочек тряпки, обмотанной по горлышку веревкой. На донышке лежало несколько кукурузных зернышек и кольцо белого металла, очевидно, серебряное.
Девушка перевернула флакон и провела намокшей тряпочкой по лбу юноши, стараясь, чтобы пропитанная влагой ткань соприкоснулась с самыми острыми болевыми точками.
— Здесь тебе всего больнее, правда, любовь моя? — спрашивала она.
— Здесь, здесь. Да только не принесет мне твоя штуковина большой пользы… Вода-то при этой жаре — хоть белье в ней вываривай…
Мулатка одарила его высокомерной улыбкой.
— Белые всегда высмеивают то, чего не понимают. Ты немного подождать.
Пять минут терпеливого ожидания истекли.
И тут вдруг и впрямь произошел странный феномен — внутри флакона стало твориться нечто невиданное. Вода забурлила, да так, как будто она и в самом деле закипала, хотя температура самого флакона нисколько не повысилась. Появились пузырьки, водовороты, зернышки кукурузы завертелись, повинуясь взвихрению струй, как движутся брошенные в кипящий котел овощи.
Веки юноши медленно опустились, он полузакрыл глаза, его только что еще сведенное гримасой боли лицо разгладилось, и по нему разлилось бесконечное блаженство. Боль мало-помалу отступала.