Если после смерти Марии Ивановны так скоро возник вопрос о судьбе ее имущества, то виной этому только Серебряков.
В своей грубости он дошел до того, что в доме поставил сыщиков и хотел на второй же день выжить зятя из дому, требуя немедленного возврата всего имущества. Откажись Имшенецкий поспешно от наследства, — это ему поставили бы опять в улику. Завещание налицо (оно нотариальное, а не домашнее), его скрыть нельзя: отказался, значит — струсил, — совесть не чиста!
Что касается до улики, упомянутой выше — разорвание письма во время обыска, — то едва ли о ней стоит говорить серьезно. Имшенецкий выхватил и пытался разорвать письмо по крайнему легкомыслию уже после того, когда следователь вполне прочел его.
По счастью, содержание его вполне памятно судебному следователю Петровскому. В письме Ковылиной от 3 марта трактовалось «о любви» вообще, о ее непрочности, были укоры и Имшенецкому «в измене». Ничего криминального оно не содержало. Подобные письма с отзвуками старой любви найдутся в любом письменном столе новобрачного. К тому же надо заметить, что обыск был 10 июня, а Имшенецкий уже знал, что по жалобе Серебрякова начато против него уголовное дело. Если бы он считал отобранное письмо «уликой», он имел бы ровно десять дней на то, чтобы уничтожить его. Письмо Ковылиной он разорвал на глазах следователя, потому что «не хотел впутывать в дело молодую девушку». Смысл письма восстановлен вполне и по обрывкам, и со слов Петровского. Перед подписью сохранилась буква «п» и место для одного только слова «прощай». Очевидно, это было последнее письмо Ковылиной.
Изорвав письмо, Имшенецкий не только не «уничтожил» улику, как полагает прокурор, а наоборот, «создал» улику из пустяка, из вздора, из ничего. Все подобные призрачные улики, весь этот обвинительный мираж, дающий с первого взгляда значительный оптический эффект, в сущности, рассчитаны только на обман зрения. Ему суждено безвозвратно рассеяться, как только мы глубже изучим и пристальнее вглядимся в характеры действующих лиц и их взаимные отношения.
Постараемся прежде всего изобразить Имшенецкого, изобразить без прикрас, без увлечений и, главное, в настоящий его рост, не взгромождая его на ходули титанических замыслов и побуждений, как это пытались сделать обвинители.
Нельзя не констатировать прежде всего, что, по общему отзыву родных, товарищей и ближайшего его начальника, В. М. Имшенецкий — отличный сын, брат, товарищ и служака. Но рядом с этими положительными сторонами его характера, при внимательном изучении его личности, в нем открывается такая нравственная дряблость, такая... (обращаясь к подсудимому) — да простится мне эта горькая правда, вдвойне горькая для вас в эти тяжелые минуты! — неустойчивость в принципах, которая может быть объяснена только неряшливостью воспитания той цыганского склада семьи, в которой он вырос и воспитался.
Прекрасные, возвышенные, но мимолетные побуждения уживаются в нем сплошь и рядом с мелочным резонерством, с будничными, шаблонными пожеланиями и стремлениями. Сидеть в самой прозаической житейской грязи и при этом искренно мнить себя идеально чистым и нравственно изящным — для него дело обычное.
Возьмем для примера хотя бы случайные его отношения к некоей провинциальной актрисе. Разве не характерно прочтенное здесь письмо таинственной Элли, которую он три года назад просвещал в Минске. Эту давным-давно искусившуюся в тревогах жизни особу он не в шутку мнил обратить к «высшим целям», говорил ей о разумном труде, о нравственном саморазвитии, приглашал бросить подмостки и оперетку. А между тем, у этой особы давно уже выработалась своя собственная своеобразная мораль: с одним она живет «из уважения», с другим — «ради средств», а Владимира Михайловича она приглашала разделить интимно остающиеся за всем тем немногие часы досуга. Как видно из переписки, Имшенецкий сначала, негодовав, укорял ее, но это нисколько не помешало ему поехать в Минск и, мирясь со всем, весело провести там время.
В Петербурге он просвещает девиц, не твердых в орфографии, и те без ума от него. К числу подобных романов следует отнести и его роман с Ковылиной. Никакой «пылкой страсти», никакого «огнедышащего вулкана» из себя не представлял, да и не мог по самому существу своей мягкой натуры представить Владимир Михайлович. К тому времени, когда, по совету родных и благоразумного начальника, он «посватался» к Марии Ивановне в расчете зажить, наконец, сытой, обеспеченной жизнью, — его роман с Ковылиной угасал сам собой. Это видно из писем, в которых он и сознается и оправдывается, уверяя, впрочем, что все еще любит ее. Фраза, цитированная прокурором: «Может быть, мне придется жениться на девушке, которую я не люблю» и т. д... понимается односторонне. Кто же, женясь, говорит предмету своей прежней страсти, что женится по любви? Обыкновенно ссылаются на «обстоятельства», на «желание родных» и т. п. Это самое обычное, стереотипное «оправдание». Ему менее всего верит тот, кто пускает его в ход.
Говорят о вопле истерзанной души, выразившемся в отказе Имшенецкого Ковылиной: «Лена! прости, не кляни! рука дрожит, сердце трепещет» и т. д. Однако же душевные страдания не помешали убитому душой поручику набросать весь этот вопль сперва начерно (черновик найден у Имшенецкого при обыске) на тот, очевидно, конец, чтобы «набело» вышло совсем «естественно» и «неотразимо». Роман его с Ковылиной (также девицей купеческого звания) расстроился оттого, что отец ее, нажившийся было поставкой сапог во время войны, потерял затем состояние на спекуляции домами и не мог дать никакого приданого. Банальное отступление было прикрыто чувствительными и благородными словами.
На семью Серебрякова обратили внимание Владимира Михайловича домашние и прежде всего его отец, который был должен некоторую сумму Серебрякову и вел с ним какие-то «дела». Не питая никакой любви к Марии Ивановне, Имшенецкий очень скоро порешил «сделать партию» и тотчас же сделать небольшой заем у будущего тестя под вексель.
После грубой выходки Серебрякова, требовавшего немедленной уплаты по векселям, Имшенецкий не только не порвал окончательно со своей новой невестой, но, напротив, охотнее прежнего стал добиваться супружества с Марией Ивановной. Та писала ему жалобные письма, винила во всем отца, выражала много искренней любви. Письма ее дышат искренностью, хотя в них немало свойственных ее среде и воспитанию жестоких слов: «сердце раздирается», «места себе не нахожу», «руки на себя наложу» и пр. Сперва он «пренебрегал» всем этим, хотел даже платить оскорблением, предоставлял место брату, он, мол, такой, что «может», а я-де не могу жениться. Но кончилось все это весьма благополучно.
Она любила только его одного, она мучилась, она страдала, и он, подняв ее с колен, повел к алтарю.
Перед стариками Ковылиными он необычайно малодушничал. Он скрывал все до последней минуты, не сказал всей правды, вероятно, и самой Елене Ковылиной. Этим я объясняю ее укорительное письмо от 3 марта, полученное Имшенецким уже после свадьбы.
Но на основании всего, что известно нам 6 домашней жизни молодых супругов Имшенецких, я уверен, что через неделю он уже смаковал свое новое хозяйничанье, свой халат, свои туфли и все то мещанское благополучие, которое своим изобилием окружало его. Не будь несчастного случая, передо мною рисовался бы уже Имшенецкий, округлившийся и разбогатевший, довольный своим семейным положением, играющий на рояле и, пожалуй, уже не одним пальцем. Во имя художественной, если не простой житейской правды, я приглашаю моих противников умерить краски, понизить пафос, из опасения бульварного романа, далекого от жизни и действительности. Демонические замыслы, титанические страсти не по росту и не по плечу Имшенецкому!
Сам прокурор не мог не признать его личность неустойчивой, легко поддающейся чужому влиянию. Если бы еще личность женщины могла овладеть и руководить им... Но такова ли личность Елены Ивановны Ковылиной? После катастрофы, очутившись неожиданно в положении трагического героя, обвиняемый в тяжком преступлении, всеми оставленный, да вдобавок еще узнавший грустную предбрачную повесть своей Мани, он случайно опять встречает Ковылину, она протягивает ему руку, она его жалеет — и он снова тает, снова готов «принадлежать» ей. Как школьник, он назначает ей свидание «на Литейной», пишет «о любви вообще», о том, что «литература», в скобках «романы», основаны на любви, и надеется, что теперь, когда он так несчастлив, он в ней найдет «все или почти все, что только душа его жаждет». И это убийца, пишущий своей «соучастнице», особе, которая, по выражению его же письма, «фактически» ему еще не принадлежала!
Я допускаю преступление ради беззаветной любви и неутолимой страсти. Но в подобных обстоятельствах не сочиняют гимназических посланий на тему «о любви вообще», а пишут и говорят коротко и прямо: «Свершилось, я перешагнул через этот ужас, возьми — я твой! ».