Но Силий был не только добродетелен, но и осторожен и не чувствовал в себе достаточно сил организовать вооруженное восстание. С женой он развелся, но, по зрелом размышлении, сказал Мессалине, что лучше подождать, пока я умру, а уж потом возрождать республику. Тогда он женится на ней, усыновит Британика, после чего Рим и армия будут смотреть на него как на своего естественного предводителя.
Мессалина увидела, что ей придется действовать самой. Поэтому она провернула со мной трюк с Барбиллом, как я вам уже описал, ничего (если верить словам Силия) не сообщив ему о разводе, пока однажды не явилась к нему с полученным от меня документом и, не объясняя, как ей удалось его заполучить, радостно заявила, что теперь они могут пожениться и жить потом в свое удовольствие, но он не должен никому говорить об этом без ее разрешения.
Весь Рим был поражен, узнав о разводе, в особенности потому, что это никак не отразилось на моем отношении к Мессалине: когда она приходила во дворец заниматься своей административной работой, я обращался к ней с прежней, если не большей, уважительностью. Но каждый день она открыто, в сопровождении целой свиты прислужников, посещала Силия в его доме. Когда я намекнул, что дело заходит слишком далеко, Мессалина сказала, что уговорить Силия жениться на ней оказалось не так-то просто.
— Боюсь, он подозревает, что тут кроется какая-то ловушка; он очень сдержан и любезен, но в глубине души кипит от страсти, дрянь этакая! — сказала она.
Спустя несколько дней Мессалина радостно сообщила, что Силий наконец согласился и они поженятся десятого сентября. Она попросила меня совершить обряд бракосочетания в качестве великого понтифика и поглядеть на всю эту потеху.
— Ну не забавно ли будет видеть его лицо, когда он поймет, что надежды его обмануты и его обвели вокруг пальца?
К этому времени я уже сожалел о нашей затее, особенно о той шутке, которую мы намеревались сыграть с Силием, хотя он снова оскорбил меня в сенате, грубо прервав мою речь. Не следовало мне принимать предсказание всерьез, думал я. И все лишь потому, что я не совсем проснулся, когда Мессалина мне о нем рассказала. А если мне действительно была предсказана насильственная смерть, как можно ее избежать мнимым браком? Я вспомнил, что брачный союз не признается законным, пока отношения супругов не осуществлены физически. Я попытался уговорить Мессалину бросить всю эту затею, но она заявила, что я просто ревную к Силию, теряю чувство юмора и делаюсь глупым старым педантом, который портит всем настроение. Больше я об этом не заговаривал.
Утром пятого сентября я отправился в Остию, чтобы освятить большое новое зернохранилище. Я сказал Мессалине, что вернусь только на следующее утро. Она выразила желание поехать со мной, и я приказал подать нам коляску; но в последний момент у нее как всегда разболелась голова и она была вынуждена остаться. Это обмануло мои надежды, но планы менять было поздно, поскольку в Остии меня уже ожидали местные власти и я обещал принести жертвоприношения в храме Августа: с тех самых пор, как я вышел из себя, рассердившись на жителей Остии за то, что они не приняли меня должным образом, я тщательно следил за тем, чтобы не оскорбить их чувств.
Вскоре после полудня, когда я направлялся в храм для жертвоприношения, Эвод, один из моих вольноотпущенников, протянул мне записку. В его обязанности входило избавлять меня от лишних прошений. Все бумаги подавались ему, и если он считал ту или иную из них бессмысленной, незначительной и не заслуживающей моего внимания, меня ими не беспокоили. Просто удивительно, какую кучу глупостей пишут люди в прошениях. Эвод сказал:
— Прости, цезарь, но я тут ничего не понимаю. Мне передала это какая-то женщина. Ты не откажешься взять на себя труд прочитать записку?
К моему удивлению, записка была написана по-этрусски — вымерший язык, которым владели четыре-пять человек, не больше. Она гласила: «Риму и тебе самому угрожает большая опасность. Немедленно приходи ко мне. Не теряй ни минуты». Это поразило и напугало меня. Почему по-этрусски? К кому «ко мне»? Какая опасность? Прошло минуты две, прежде чем я догадался. Конечно же, это писала Кальпурния, та девушка, вы ее помните, которая жила со мной до моей женитьбы на Мессалине; я для забавы выучил ее этрусскому в то время, когда работал над историей Этрурии. Возможно, она писала по-этрусски не только, чтобы никто, кроме меня, не мог прочесть записку, но и чтобы я сразу догадался, от кого она. Я спросил Эвода:
— Ты видел эту женщину?
Он сказал, что по обличью она — египтянка, и очень хороша собой, хотя на лбу у нее оспины. Я тут же узнал Клеопатру, подругу Кальпурнии, делившую с ней кров.
Я договорился быть в доках сразу же после жертвоприношения, и отложить встречу было бы по меньшей мере неприлично; все подумали бы, что мне важней навестить двух проституток, чем заняться имперскими делами. Однако я знал, что Кальпурния не из тех, кто будет писать по пустякам, и во время жертвоприношения решил повидаться с ней, чего бы мне это ни стоило. Может быть, притвориться больным? К счастью, Божественный Август пришел мне на помощь: внутренности овна, которого я принес ему в жертву, не предвещали ничего хорошего. Я еще не видел, чтобы у такого прекрасного на вид животного все внутри напоминало гнилой сыр. Было ясно, что в этот день любое государственное дело, а тем более столь серьезное, как освящение нового, величайшего в мире зернохранилища, просто невозможно. Поэтому я попросил позволить мне перенести церемонию на завтра, и все согласились с тем, что это самое правильное решение. Я отправился к себе на виллу, сказав, что буду отдыхать до вечера, но с удовольствием приду на пир, куда я был приглашен, если он не будет носить официальный характер. Затем велел подать портшез к задним дверям виллы, и скоро меня уже несли за задернутыми занавесями к нарядному домику Кальпурнии на холме в пригороде Остии.
Кальпурния приветствовала меня с таким тревожным и горестным выражением, что я сразу понял: случилось что-то действительно серьезное.
— Говори сразу, — сказал я. — В чем дело?
Кальпурния разрыдалась. Я ни разу не видел ее плачущей, если не считать той ночи, когда по приказу Калигулы меня увели во дворец и она думала, что я иду на казнь. Она была выдержанная девушка, не манерничала, не ломалась, как обычная проститутка, и была, как говорится, «надежней римского меча».
— Ты обещаешь, что выслушаешь меня? Да нет, ты мне не поверишь. Ты велишь меня выпороть и вздернуть на дыбу. Я и сама не хочу ничего говорить. Но никто не осмеливается на это, значит, должна я. Я обещала Нарциссу и Палланту. Они были мне хорошими друзьями в прежние дни, когда мы бедствовали все вместе. Они сказали, ты не поверишь им, и никому другому тоже, но я сказала, я думаю, мне ты поверишь, ведь однажды, когда ты был в беде, я доказала свою дружбу. Разве я не отдала тебе все свои сбережения? Разве я была когда-нибудь жадной, или ревнивой, или нечестной по отношению к тебе?
— Кальпурния, за всю свою жизнь я знал всего трех безупречных женщин, и я назову их тебе. Одна — это Киприда, еврейская царица, другая — старая Брисеида, служанка моей матери, и третья — ты. А теперь скажи мне то, что хочешь сказать.
— Ты не включил в это число Мессалину.
— Само собой разумеется, что она в него входит. Хорошо, четыре безупречные женщины. И я не думаю, что наношу ей оскорбление, ставя рядом с восточной царицей, вольноотпущенницей-гречанкой и проституткой из Падуи. Та безупречность, о которой я говорю, не является прерогативой…
— Если ты включаешь в список Мессалину, вычеркни из него меня, — прервала она меня, тяжело переводя дыхание.
— Скромничаешь, Кальпурния. Не нужно. Я сказал то, что думал.
— Нет, скромность тут ни при чем.
— Тогда я не понимаю.
— Мне тяжко причинять тебе страдание, Клавдий, — медленно проговорила Кальпурния; было видно, что каждое слово дается ей с трудом. — Но это я и хотела сказать. Если бы Киприда была типичной восточной царицей, да еще из рода Ирода — жестокой, честолюбивой, порочной и неразборчивой в средствах, а Брисеида была типичной служанкой — нечистой на руку, ленивой, подлой, хорошо умеющей заметать следы, если бы твоя Кальпурния была типичной проституткой — тщеславной, похотливой, жадной, без каких-либо сдерживающих моральных правил — и использовала свою красоту для того, чтобы подчинять мужчин своей воле и губить их… если бы ты составил список самых худших женщин из всех, кого ты знал, и выбрал нас в качестве удобного примера…
— Что тогда? К чему ты ведешь? Ты говоришь так медленно.
— Тогда, Клавдий, ты по праву мог бы присоединить к нам Мессалину и сказать, что это само собой разумеется.
— Кто из нас сошел с ума? Я или ты?
— Только не я.
— Тогда объяснись. Что ты имеешь в виду? Чем провинилась моя бедная Мессалина, что ты вдруг набросилась на нее с такой яростью? Все это очень странно. Боюсь, Кальпурния, что нашей дружбе настал конец.