Недавно вернулась в Россию, где оказалась без родных, без средств, где никто не признает в ней русскую. Бродяжничала, перебивалась мелочью при третьесортных журнальчиках, сблизилась с редактором народных словарей Карлом Флеммингом, но тот «пил мертвую», и жили они в полной нищете. Теперь вот Петр Горский осчастливил... Добродяжничалась с ним до того, что надолго попала в больницу, но и после выздоровления ее новый опекун умолял ее не выписываться, так как существовали они на те деньги, за которые она продавала остатки своей молодости и красоты, а для него это стало невыносимо. «Он мне и жалок и страшен», — делилась она с Федором Михайловичем.
Достоевского поразила и потрясла судьба этой простой, из мещанок, незаурядной натуры. За всеми ее похождениями, бродяжничеством, болезнями, продажностью увиделось ему не бахвальство и самодовольство авантюристки и не корыстная попытка разжалобить его, но исповедь исстрадавшегося сердца, мятущейся души несчастной женщины, может быть, последняя отчаянная жалоба ее исковерканной природы. Он знал: бесстрастное спокойствие ее рассказа — спокойствие обреченной. И он, не имевший свободной минуты передохнуть от журнальных трудов, в бремени долгов, которых больше, чем вшей у вшивого бродяги, болезненно мнительный — а в больнице эпидемия тифа и сибирской язвы, — идет к ней в палату, часами разговаривает, утешает, ободряет. А когда он предложил ей свою дружбу, обещая поддержать ее и материально и морально литературной работой в его журнале, когда он сказал ей, что, если ей станет трудно, она всегда может приехать к нему домой или переехать к нему совсем, у него найдется для нее свободная комната и она будет здесь совершенно свободна и самостоятельна, сказал так просто, что заподозрить в его предложении хоть какую-то самую простительную корысть было бы величайшим грехом, она вдруг почувствовала, что с ней происходит что-то необычное, словно ее озарило и вознесло вдруг чудо как бы нового ее рождения, что все, когда-либо бывшее пли могшее быть, даже и совершавшиеся в ее постоянно воспаляемом воображении самые невероятные приключения — ничто в сравнении с этим величайшим событием ее души, потому что она так почувствовала — не человек пришел к больной, падшей, бессмысленной женщине, пусть и очень добрый, невозможный (потому что она никогда не встречала таких, а уж не ей жаловаться на недостаточный опыт знания людей), редкий человек; но словно само божество сошло в его облике в эту нищенскую, провонявшую болезнями и лекарствами палату, к ней, великой грешнице, за все страдания ее души, никому до сих пор не ведомые. Но чем она может ответить ему? Теперь, воскрешенная им?
«Вы уже оказали мне столько внимательного участия и уже настолько удостоили меня своего доверия, что, поверьте мне, я всегда останусь вам благодарна за то, что вы хотя на минуту удостоили меня вашей дружбы и вашего расположения. Бог свидетель — я рада, я счастлива, что встретила человека, обладающего таким спокойствием духа, терпимостью, здравым смыслом и правдивостью...
Клянусь вам, несравненно выше материальной пользы ценю то, что вы не побрезгали падшей стороной моей личности, то, что вы поставили меня выше того, чем я стою в своем собственном мнении...»
Больше он никогда ее не видел и не слышал о ней ничего.
Жутью какой-то всемирной бездомности, мечущейся по свету души человеческой повеяло на него от этой встречи, и если ему посчастливилось дать хоть какую-то опору, хоть недолгое пристанище заблудшей, измученной скиталице, пусть лишь единой «от малых сих» — ему очень хотелось верить в это, — уже и потому жизнь прошла не напрасно.
Прошла? Ему вдруг жадно снова захотелось жить и быть наконец счастливым — какое оно, в чем оно, это его счастье — он не знал и вряд ли мог бы определить его словами, но ему забрезжила где-то в неопределенном далеке неясная пристань. И вдруг все эти недуги, тупики — вздор, и, может быть, еще столько сил внутри, что много-много еще пережить, перетерпеть надо. Нет, все-таки живуч человек. Кошачьи живуч...
А пока нужно время найти хоть на письма-то ответить — Тургеневу, Островскому, а вот к Корвин-Круковским придется съездить — приглашение прислали, да и с Анной Васильевной, девушкой, безусловно, незаурядной, хочется познакомиться наконец лично.
Когда в прошлом году редакция «Эпохи» получила из Витебска две переписанные явно женской рукой повести, подписанные романтически — Юрий Орбелов, Достоевский не усомнился: за псевдонимом скрывается молодая девушка, а прочитав повести, совершенно укрепился в своем мнении: несчастная любовь, поиски истины, монастырь, разочарования. Но и возвышенная чистота, искренность и... небездарность автора заставили Достоевского написать доброжелательное письмо, хотя и с указанием недостатков. «Вы — поэт, это уже одно много стоит, а если при этом, — писал он молодому незнакомому автору, — талант и взгляд, то нельзя пренебрегать собою. Одно — учитесь и читайте. Читайте книги серьезные. Жизнь сделает остальное.
Да еще надобно верить. Без этого ничего не будет».
Юрий Орбелов открылся — действительно им оказалась девушка, двадцатилетняя дочь витебского предводителя дворянства, генерал-лейтенанта от артиллерии — Анна Васильевна Корвин-Круковская. Переработанные ею повести Достоевский опубликовал в «Эпохе», а гонорар, как и положено, отослал в Витебск. Тут-то и началось. Родители, узнав вдруг, что их дочь получает из Петербурга от какого-то мужчины по фамилии Достоевский деньги, пришли не то что в ужас, но в состояние, вряд ли чем отличавшееся от того, как если бы их известили о светопреставлении, которое начнется с минуты на минуту. Да, нелегко это было, но ей в конце концов удалось объяснить родителям, что она написала повести, что Достоевский — известнейший писатель, что за повести платят деньги (родители при этом странно переглянулись) и что с самим Федором Михайловичем, человеком, видимо, старым, так как он еще до десятилетней каторги был известным писателем, она еще незнакома. Родители, кажется, чуть-чуть успокоились или сделали вид, будто светопреставления все-таки пока еще не произошло и, во всяком случае, откладывается.
— От девушки, которая способна тайком от отца и матери вступать в переписку с незнакомым мужчиной и получать от него деньги, можно всего ожидать! — заявил, однако, отец, но тем не менее позволил устроить семейное чтение «Эпохи» с повестями дочери. И надо же — чтение, а затем и письма Достоевского, которые Анна Васильевна показала ему, так растрогали старого генерала, что он официально разрешил продолжать переписку и даже... обещал в очередную поездку семьи в Петербург позволить ей лично познакомиться с писателем. Светопреставление все-таки произошло...
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});