В то время, что мы жили в Пасси, оккультные занятия еще не играли заметной роли в жизни дома. Хозяева относились к нам прекрасно, мы ждали, когда Лондон решит вопрос с нашими визами.
От этого пребывания в Париже у меня остались самые грустные воспоминания. Перед войной я приезжала во Францию с единственной целью — повидать отца, и то были радостные поездки, а теперь в Париже оставалась лишь память о нем.
После морганатического брака и высылки из России в 1902 году отец с женой обосновались в Париже, купили дом. Участок располагался за городскими воротами в фешенебельном пригороде Булонь–сюр–Сен. Дорога к нему шла через Булонский лес. Стоявший в саду дом поначалу был невелик, но с каждым годом к нему что нибудь пристраивалось. Отец с мачехой жили как частные лица: принимали кого хотели и делали что захочется. Для меня, жившей тогда в Швеции у всех на виду, две–три скоротечные недели у них были передышкой, желанным отказом от этикета, и ведь радостно согреться у счастливого очага, а он таки был счастливый.
Сразу по приезде в Париж меня неотвратимо потянуло в булонский дом. Я понимала, что посещение причинит мне боль, но также, чувствовала я, и принесет облегчение. Я столько думала о жутких обстоятельствах последних месяцев жизни и самой смерти отца, что вид старого дома, некогда знакомой обстановки и нахлынувшие воспоминания смогут, я надеялась, изгладить картины страданий отца, рожденные моим воображением. Я хотела связать память о нем с мирной жизнью, с милым домом — со всем, что еще сохраняло его след. И я поехала в Булонь.
На первый взгляд ничто не изменилось за пять прошедших лет — и дом, и сад выглядели, как прежде. Дорожки подметены, кусты подрезаны, и только на клумбах не было цветов. Я позвонила от ворот. Из сторожки выглянул старик Гюстав, консьерж; они узнали меня, он и его толстушка жена Жозефина, вышедшая на звонок; сейчас редко кто заходит, сказали они; несколько месяцев назад звонил Дмитрий, они и сообщили ему, что отец в тюрьме.
Я прошла за ними в сторожку, мы сели и поплакались друг другу. Старикам тоже довелось хлебнуть горя. Их единственный сын, без царапины прошедший всю войну, сейчас лежал с туберкулезом в санатории. От них я услышала о мачехе: после смерти отца она с дочерьми якобы выбралась из Петрограда и теперь была не то в Финляндии, не то в Швеции.
Потом я вышла в сад. Он по весеннему изумрудно сверкал, под ногами хрустел гравий. Я перенеслась в былое: казалось, сейчас распахнется дверь на каменную террасу и в старом твидовом пальто выйдет и спустится в сад отец, за ним две девочки…
Гюстав с ключами проводил меня к входу, отпер дверь, и я вошла, а он предупредительно остался у порога. Все было не таким, каким я привыкла видеть, даже комнаты казались меньше. За несколько месяцев до начала войны все коллекции отца и сколько нибудь ценные вещи были вывезены в Россию. Его высылка была отменена в 1913 году, и он тогда же начал строить дом в Царском Селе, куда вселился с семьей весною 1914 года.
Дом оставался таким, каким его покинули пять лет назад. Застекленные стеллажи пустовали, на стенах почти не было картин, сдвинутая мебель грудилась под чехлами. Стояла мертвая тишина. Из холла я прошла в столовую. Она была невелика, только–только вмещала семью; когда отец и мачеха давали званый обед, стол накрывали в соседнем помещении. А здесь мы каждый день ели. В высокие окна струилось весеннее солнце. Я смотрела на вытертую желтую обивку кресел, на полированный круглый стол, и в памяти оживали знакомые сцены.
Вот тут всегда садился отец. Он был очень пунктуальный человек, и если в половине первого, вместе с боем часов, мы не являлись к нему в кабинет, он один шел в столовую. Перед едой мы гуляли в Булонском лесу, потом мне нужно было привести себя в порядок, и, когда я спускалась в столовую, он сдержанно роптал, что пармезановое суфле из за нас перестояло. Сбоку от него стояло пустое кресло жены, и пустовало оно всегда вплоть до середины трапезы. Ольга Валериановна никогда не была готова вовремя, и он безнадежно махнул на нее рукой. Она либо переодевалась у себя в спальне, либо занималась покупками в городе. Вернувшись, она сваливала перевязанные пакеты и картонные коробки на кресло у окна. Меня неизменно корили за любопытство, желание узнать, что там в коробках. Наконец мачеха садилась, чтобы съесть несколько ломтиков холодной ветчины и салат: боясь поправиться, она не давала себе воли за столом, зато потом перехватывала до обеда. Ленч продолжался своим чередом. Девочки по обе стороны от гувернантки старательно разыгрывали образцовое поведение. Не закрывал рта мой сводный брат Володя, всех засыпая вопросами; при нем бесполезно было завести общий разговор и бесполезно было переговорить его.
За обедом нас было меньше за столом: девочек кормили раньше. Отцу нравилось, когда мы одевались к обеду. После он что нибудь читал мне и жене. Мы переходили в маленькую библиотеку, где садились за вышивание, а папа читал.
Но больше всего воспоминаний хранил его кабинет рядом с библиотекой. Четче, чем где либо еще в доме, я видела его в этой низкой комнате с тремя большими окнами в ряд. У одного стоял боком его письменный стол, у другого — любимое кресло и кожаная кушетка. Кресло было без чехла, в изголовье еще оставалась вмятина. Я видела его с книгой в тонких пальцах; взглянув поверх очков в темной оправе, он готовился ответить на вопрос. Здесь, оставшись одни, мы пили чай. Если днем я задерживалась в городе, вернуться следовало в половине пятого, по пути забрав в определенной кондитерской кулек в вощеной бумаге с бутербродами и булочками, заказанными с утра.
Сидя сейчас на кушетке, я все глубже погружалась в прошлое. Я видела, как брат Дмитрий, стройный семнадцатилетний юноша, охорашивается в новом смокинге перед своей первой «взрослой» вылазкой в Париж, а отец учит его у зеркала повязывать галстук. Я вспоминала, как забавляли отца наивные восторги Дмитрия перед парижскими соблазнами. Довольный, что с ним наконец считаются как со взрослым, брат не оставлял и школярских выходок — например, из за куста обдать меня из шланга, вымочив до нитки, когда я была совсем готова ехать в Париж.
В этой самой комнате, когда я окончательно уехала из Швеции, я едва не упала в обморок, услышав, что в Париже объявился доктор М., лейб–медик шведской королевы, от чьей опеки я, собственно, и сбежала. Слух не подтвердился, но я прожила несколько крайне тревожных дней.
С 1902–го по 1908 годы мы мало видели отца, — мы еще были дети и жили в России у тети и дяди. Регулярно видеться с ним я стала только после замужества, уже взрослым человеком. Он боялся, что, пока мы жили врозь, я от него отвыкла, а может, меня даже настроили против него. Он осторожно вникал в мой внутренний мир, доведываясь, целы ли еще ростки, высаженные им в моем детстве.