Или гостиная в кухне?
Наверное, первый архитектурный план человеческого жилья естественным образом сложился в тот момент, когда наши продрогшие пещерные прадедушки, растирая замерзшие мохнатые руки, уселись в кружок вокруг огня, где уже шипел, зарумянивался и капал мясным соком мамонт. Очаг – в центре, вокруг него – неопределенно-жилое пространство, по углам – спальни. Ванная – снаружи, течет себе среди камней и трав; сортир – повсеместно.
Прошли тысячи лет с того пещерного фондю, но по сути дела мало что изменилось: очаг первичен, а все прочее вторично. Человека тянет к источнику тепла и еды, а на огонь, как известно, никогда не надоедает смотреть, даже если это быстрый и злой жар микроволновки. Все доперестроечные, малогабаритные годы большинство из нас просидело на кухнях, хотя время от времени хозяева с запросами восклицали: «давайте перейдемте в комнату, как люди!» Но восемнадцать метров с зеркальным сервантом, раскладным диваном и полированным журнальным столиком еще не гарантия очеловечивания, тем более что хозяйка при таком раскладе вынуждена все равно бегать в кухню за чайником и салатами, пропуская самое интересное из разговоров.
Некоторые остроумцы с фантазией прорубали окно из кухни в гостиную, если квартирный план это позволял. Можно было просовывать тарелки и забирать полные пепельницы. Потом появились первые продвинутые и очень прозападные смельчаки, начавшие сносить стенку, разделяющую «жилую зону» и «зону приготовления пищи». Первобытно, демократично, просторно, по-американски. На месте рухнувшей стены, едва осела пыль, обозначилась Надежда Терентьевна.
«Чего я вас хотела спросить-то, – говорит она, ловко меся фарш и уничтожая росток моей едва зародившейся мысли. – Я вот думаю: зря это они. Я, конечно, человек простой, не знаю. Вы как думаете, а?»
Я не понимаю, о чем она говорит, я работаю, я думаю, я курю и смотрю в окно, сосредотачиваясь, и со стороны, наверно, кажется, что я считаю ворон, бездельничаю, тупо уставясь в пространство. Надежда Терентьевна считает, что меня можно и нужно возвращать к жизни, развлекать разговорами; работа для нее – это рубить и резать, размешивать и крутить, намыливать и отпаривать. Достойная, тяжелая работа, кухонная работа, тупо и молча выполняемая в кухонном же пространстве. Главное – молча. Но стен нет, и перед ней – вот она я, расположившаяся в пространстве гостином, там, где говорят, рассуждают и обсуждают. Я посылаю сигналы: «молчи, молчи», она – «говори, говори»; меня мучает ее голос, ее – мое безмолвие. Мы обе догадываемся, кто из нас уйдет, а кто останется.
Ухожу я. В квартире мне негде скрыться: в спальне нет места для компьютера, в ванной тем более, а кабинета у меня нет, – зачем мне кабинет, когда в гостиной так хорошо думается? Думалось бы, если бы не жужжание бесхитростной, работящей, не выносящей убийственной тишины Надежды Терентьевны. Я брожу по улицам, я сижу у знакомых, я даже уезжаю за город. Я продумываю текст письма, которое я ей оставлю на стальном, стильном кухонном прилавке: «Дорогая Надежда Терентьевна. Сколько вам заплатить за ваше молчание? Имейте совесть. Это все-таки моя квартира».
Но на самом деле это давно уже ее квартира. Она жарит, гладит и пылесосит, моет окна и выбивает ковры. Она знает, где что лежит. У нее есть мои ключи, и она входит с дождя в моей одежде: в омерзительной акриловой кофточке, в затвердевшей в чемоданной могиле юбке, в надоевшем мне еще в прошлом сезоне пальто без сносу: карикатура на меня, такая, какой бы я стала, если бы мне от природы достались ловкие руки, крепкая спина, непритязательный вкус и малолитражный мозг. Она оживленно рассказывает, как соседи спьяну сломали им забор, и как теперь чужие куры будут топтать ее грядки, а у них ведь еще собака, а Михалыч совсем совесть пропил, а дочь его в институте учится, правда, пойдет по плохой дорожке, это уж ясно: купила себе голубые замшевые сапоги, как у Ксении Собчак! А на улице магнитная буря, и голова ну так трещит, так трещит! А еще передавали, что солнце взорвется, и от этого такая была жара летом, и в огороде хорошо росло: все соседи закатали перцы. Я притворно сочувствую, но ее не обманешь, она слышит фальшь и пугается, и от этого говорит еще громче, отчаянно пытаясь вернуть меня в тот единственный мир, который кажется ей реальным. Куры Михалыча, покончив с грядками Надежды Терентьевны, топчут мой паркет. Мне хочется задушить ее свежевыглаженным кухонным полотенцем.
Сломав стену, я не просто уничтожила границу двух зон, – я нарушила культурный и классовый баланс, я разорвала невидимые круги, очерчивающие мир хозяйки и мир прислуги, охраняющие их друг от друга. Я разрушила спасительную иерархию. Я открыла шлюзы, и чужие права хлынули на мою территорию, затопили ее и отравили. Уничтожив ограду, я потеряла контроль над очагом, я потеряла пространство, потеряла время, потеряла право на труд и на частную жизнь. Перестав трудиться, я перестала и зарабатывать, и мне нечем было платить Надежде Терентьевне. Я уволила ее, и она ушла, с красными глазами, ничего не поняв.
А ведь нам могло быть так хорошо врозь!
(для журнала «Architectural Digest», 2002 год)
Битва креветки с рябчиком
Битва креветки с рябчиком в сегодняшней русской кухне закончилась полной победой креветки. Чужое море победило блеклые и облачные среднерусские небеса, и холодные гады морские вползли на наши столы и вытеснили из наших сердец некогда столь милых птичек. Рябчики, дупели, перепелки, глухари и тетерева кажутся сегодня почти такими же сказочными персонажами, как птицы Сирин и Алконост. Креветки, омары, устрицы, мидии и друг морей тунец правят бал, причем все чаще являясь на этот бал голыми и холодными, как сиротка в рождественский вечер. Купец у Островского заказывает «вальдшнепов жареных в кастрюльке», сегодняшний московский купец просаживает состояние в суши-баре, убедив самого себя, что ему вкусно. Нет, я верю, верю, что ему вкусно, – в конце концов и после сеансов Кашпировского калеки отбрасывали костыли и пускались в пляс: такова сила самовнушения.
Удивительно другое: где источник этого самовнушения и почему новая Россия вновь поворачивается лицом, чтобы не сказать желудком, к Востоку, по-новому отвечая на вопрос, заданный ей в свое время Владимиром Соловьевым: «Каким ты хочешь быть Востоком, – Востоком Ксеркса иль Христа?» Сегодня Россия хочет быть Востоком Акиро Куросавы, Ямамото и «Мицубиси». Широк русский человек! В прежние времена самой дальней границей наших аппетитов был Китай, и, видит Бог, мы взяли у жителей Поднебесной лучшее, что у них было, – чай, превратив его в наш национальный напиток. Ни одного из классических, любимейших китайских лакомств мы при этом не позаимствовали: ни медвежьи ладоши, ни мозг живой обезьянки, ни соловьиные язычки не соблазнили наш маленький трудолюбивый народ. Только эксцентрики от любовного отчаяния решались на какого-нибудь трепанга или супчик из акульих плавников, подобно Ваньке Морозову из песенки Окуджавы:
«А он медузами питался,Чтоб той циркачке угодить,И соблазнить ее пытался,Чтоб ей, конечно, угодить».
Казалось бы, кому, как не нашему народу, питаться медвежьими ладошами и соловьиными язычками при таком-то изобилии берлог и гнезд? Но что-то мешает нам поедать «певца любви, певца моей печали», – наверное, именно любовь и печаль. А на рябчика и дупеля, птиц немузыкальных, наша печаль не распространяется. Так что хотелось бы их хоть раз попробовать.
Русской кулинарии – как и русской культуре в целом – свойственно заимствовать и перерабатывать все достижения чужих культур, придавая чисто русское своеобразие всему пересаженному на нашу почву. Мы заимствовали квас из Скандинавии, и что же? – одни мы его и пьем, а скандинавы с изумлением и недоверием обходят свой родной напиток стороной. Мы заимствовали «макарони» из Италии, но они не стали «пастой», а превратились в «макарошки», совершенно особое русское блюдо, которое достают вечером из холодильника и разогревают на сковородке – технология, неизвестная на Аппенинском полуострове. Мы заимствовали гречку, – судя по имени, из Греции, ее другое название «сарацинская крупа», но так, как едим ее мы, ее не ест никто. Она настолько обрусела, что словом «каша» иностранцы обозначают именно гречку, хотя каш, как мы знаем, много.
Невидимые границы национальности, вещи загадочной, но несомненной, обозначены и обрисованы вкусом, и это верно как для музыки и архитектуры, так и для гастрономии. Прекрасны готические соборы, но стрельчатые шпили и прозрачно-цветные окна у нас не получаются, не вписываются почему-то то ли в пейзаж, то ли в душу. Нам милее мягкие, покатые линии, дома, расплывающиеся вширь; наши купола – луковицы да репки, свеклы да редьки, их мы едим, на них и крестимся. Нас манит новизна дальних земель, мы всё, конечно, перепробуем, но не всё примем как свое. Русский человек, безусловно, не откажется от курицы с ананасом, опознав в ней троюродную сестру гуся с яблоками, но – руку на сердце положа – не станет готовить ее дома, для себя, как не станет ходить в собственной квартире на каблуках-шпильках, когда никто не видит.