Национальные мастерские, где играли в "пробочку" на деньги, вызывали беспокойство у великого труженика. Потому что он любил народ и презирал тех, кто его развращал нелепыми плакатами и приучал к лени. "Благородный и величественный народ, которого развращают и обманывают!.. Когда же вы прекратите опьянять его красной республикой и спаивать дешевым белым вином... Удивительная обстановка! Я предпочел бы ей день 24 февраля... Иногда я плачу горькими слезами..."
А по Королевской площади проходили толпы людей, пели "Карманьолу", слышались возгласы: "Долой Ламартина!"
Двадцать четвертого июня произошло восстание, вызванное нуждой, лишениями и всякими бедствиями. "Внезапно оно приняло неслыханно чудовищную форму". То была мрачная и жестокая гражданская война. На одной стороне отчаяние народа, на другой - отчаяние общества. Виктор Гюго, без особого энтузиазма, встал на сторону общества. Обуздать восстание - дело нелегкое. Он был решительным противником своих коллег, которые с циничным удовлетворением воспользовались случаем, чтобы утопить в крови восстание. Но он полагал, что восстание черни против народа, "бессмысленный бунт толпы против жизненно необходимых для нее же самой принципов", должно быть подавлено. "Честный человек идет на это и именно из любви к этой толпе вступает с ней в борьбу. Однако он сочувствует ей, хоть и сопротивляется!" [Виктор Гюго, "Отверженные"]
Гюго был одним из немногих депутатов, не боявшихся бывать на баррикадах, он читал инсургентам декреты; он уговаривал защитников порядка: "Пора кончать с этим, друзья! Это убийственная война. Когда смело идут навстречу опасности, то всегда меньше жертв. Вперед!" Безоружный, он появлялся среди восставших, призывал их сложить оружие. Но, страстно желая социального мира, борясь за его утверждение, он не любил ни Тьера, "маленького человечка, стремившегося своей ручонкой заглушить грозный рокот революции", ни Кавеньяка, "носатого и волосатого" генерала, честного, но жестокого человека.
В одиннадцать часов утра, побывав на баррикаде, он возвратился в зал Национального собрания. Едва он занял свое место, как рядом с ним сел депутат от республиканской левой - Белле, и сказал ему:
"Господин Гюго, Королевская площадь горит, ваш дом подожгли. Инсургенты проникли туда через маленькую дверь со стороны переулка Гемене.
- А моя семья?
- В полной безопасности.
- Откуда вы это знаете?
- Я только что вернулся оттуда. Меня не узнали, и я смог пройти через баррикады. Ваша семья вначале укрылась в здании мэрии. Я был там с ними. Увидев, что опасность возрастает, я убедил госпожу Гюго найти другое убежище. Она устроилась со своими детьми у трубочиста Мартиньони, - он живет рядом с вами, на углу улицы, в доме с аркадами..."
[Виктор Гюго; "Июньские дни" ("Увиденное")]
Расстроенный, бледный Гюго помчался к Ламартину.
- Что происходит?
- Мы обречены! - ответил Ламартин.
Но он заблуждался. Политики проиграли игру, но стратеги решили ее выиграть. Генерал Кавеньяк, которому была вверена вся полнота власти, сосредоточил войска в западной части города, перебросив их из восточных рабочих районов Парижа. Буржуазная Национальная гвардия дралась с ожесточением. "Фанатизм собственников уравновешивал исступленность неимущих". Кавеньяк одержал полную победу. Он опозорил ее тем, что потребовал суровой расправы. Тысячи инсургентов были сосланы без суда. Кровавая пропасть пролегла между рабочими и буржуазией.
Потребовалось всего четыре месяца, чтобы соткать саван для февральской революции. Национальное собрание приняло декрет, в котором отмечались огромные заслуги Кавеньяка перед родиной, - тут понятие "родина" оказалось весьма ограниченным. Все были убеждены, что генерал Кавеньяк займет пост президента, - все, за исключением Ламартина, который наивно полагал, что если выборы будут всеобщими, то президентом изберут его самого. Для Гюго наступил мучительный, полный тревожных раздумий период жизни. Пройдя в депутаты при поддержке улицы Пуатье, он должен был голосовать за Кавеньяка, которого он решительно осуждал. "Господа генералы, - отмечает Гюго, - которые теперь управляют страной, и даже слишком сурово управляют, хотят стяжать себе славу ценой удушения свободы. Лучше бы они проявили побольше усердия в борьбе с австрийцами... Я не доверяю осадному положению. Осадное положение - это начало государственных переворотов".
Вопреки распространившимся слухам дом Гюго был спасен от огня, но его семья, напуганная восстанием, не захотела далее оставаться на Королевской площади (переименованной после февраля в Вогезскую площадь). Гюго вынужден был снять квартиру в доме N_5 на улице д'Исли, в квартале Мадлен. Адель жаловалась, что она "погибает от невыносимого шума и дыма". Фортюне Гамлен и Леони д'Онэ, проживавшие на солнечных склонах Монмартра, с восторгом говорили о тишине, царившей на их улицах, где росла трава и цвели сады. Они подыскали для Гюго превосходный особняк на улице Тур-д'Овернь, дом N_37. Вся семья поэта переселилась туда 13 октября, это была пятница; после того как сняли зеркало с камина, на стене обнаружили написанную углем цифру 13. Плохие приметы.
Последующие события подтвердили это недоброе предзнаменование. Все складывалось плохо. Национальное собрание выработало нелепую конституцию. "Будущее страны мыслилось так: Франция, управляемая только Собранием, то есть океан, управляемый ураганом... Что ни день, то выборы, время будет проходить в сплошных заседаниях..." Во главе правительства - Кавеньяк, на словах республиканец, в действительности жестокий диктатор, тупой рубака. Что же делать? Что придумать? Гюго, глава семьи, получавший ренту, оказался в трудном положении: поэт и друг несчастных, он должен был защищать личные интересы имущих, он презирал разжиревших "бургграфов", которые его окружали, с иронией отзывался об одержанной ими опасной победе:
Судачат так и сяк, за рюмкой Кло-Вужо,
О бунтах, о Бланки, Альбере, Кавеньяке и Бюжо,
Смеются...
К чему им размышлять о каждом бедняке,
Который с февраля на нищенском пайке,
Все так же бедствует и спину гнет опять,
Чтоб как-то прокормить свою старуху мать
[Виктор Гюго, "Политика" ("Океан")].
Его недовольство резко выразилось в протесте против мероприятий правительства, преследовавших цель удушения свободы печати. Премьер-министр Кавеньяк запретил одиннадцать периодических изданий и приказал арестовать Эмиля Жирардена. Генерал весьма враждебно воспринял речь Гюго в Учредительном собрании. Сразу ухудшились отношения между ними. Но к тому времени даже представителям улицы Пуатье их "спаситель" казался невыносимым. Если простой люд называл его Кавеньяк-мясник, то аристократы видели в нем противника интересов имущих классов. "Кавеньяк? Плот? объяснял Монталамбер. - Нет, это прогнившая доска". Бальзак издевался: "Что касается Кавеньяка, так он просто олух... унтер-офицер, только и всего".
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});