и глаза раскрыты во всю ширь в постоянной готовности все видеть и всему изумляться; у миссис же Уильям волнистые темно-каштановые волосы были тщательно приглажены и скромнейшим, аккуратнейшим образом убраны под чистенький, опрятный чепец. Даже темно-серые панталоны мистера Уильяма вздергивались у лодыжек, словно беспокойный характер заставлял их то и дело озираться по сторонам; у миссис же Уильям ровно ниспадающие до полу юбки в крупных цветах, белых с розовым, под стать ее румяному миловидному лицу, были столь аккуратны и безукоризненно отглажены, словно даже зимний ветер, бушующий за дверями, не в силах был потревожить ни единой их складки. Отвороты фрака на груди мистера Уильяма и его воротник вечно имели такой вид, точно они вот-вот оторвутся и улетят, от ее же гладкого корсажа веяло безмятежным спокойствием, которое послужило бы ей защитою от самых черствых и грубых людей, нуждайся она в защите. Кто был бы столь жесток, чтобы наполнить сердце, бьющееся в этой груди, скорбью, заставить его громко стучать от страха или трепетать от стыда! Кто не почувствовал бы, что этот мир и покой надо охранять, как невинный сон младенца!
— Ты точна, как всегда, Милли, — сказал мистер Уильям и взял у нее из рук поднос. — Как же иначе! Вот и миссис Уильям, сэр! Он сегодня совсем тень тенью, — шепнул он жене, беря у нее поднос. — Уж такой сиротливый и несчастный, я его таким еще не видывал.
Тихая и спокойная до того, что ее присутствие было почти не заметно, Милли бесшумно и неторопливо поставила на стол принесенные блюда; мистер Уильям, немало побегав и посуетившись, ухватил наконец один только соусник и держал его наготове.
— А что это в руках у старика? — спросил Редлоу, садясь за свою одинокую трапезу.
— Остролист, сэр, — негромко ответила Милли.
— Вот и я говорю, сэр, — вмешался Уильям, выступая вперед со своим соусником. — Ягодки на нем как раз поспевают в эту пору. Подливка, сэр!
— Еще одно Рождество наступило, еще год прошел! — пробормотал Ученый и тяжело вздохнул. — Длиннее стал бесконечный счет воспоминаний, над которыми мы трудимся и трудимся, на горе себе, пока Смерть ленивой рукою все не спутает и не сотрет, не оставив следа… А, это вы, Филипп! — сказал он громче, обращаясь к старику, который стоял поодаль с охапкой глянцевитых ветвей; миссис Уильям спокойно брала у него из рук веточки, неслышно подрезала их ножницами и украшала комнату, а старик свекор с интересом следил за каждым ее движением.
— Мое вам почтение, сэр! — отозвался старик. — Я поздоровался бы и раньше, да ведь, скажу не хвалясь, я знаю ваши привычки, мистер Редлоу, вот и ждал, пока вы сами со мной заговорите. Веселого вам Рождества, сэр, и счастливого Нового года, и еще многих, многих лет. Я и сам прожил их немало — ха-ха! — смело могу и другому пожелать того же. Мне уже восемьдесят семь годков.
— И много ли из них было веселых и счастливых? — спросил Редлоу.
— Много, сэр, много, — ответил старик.
— Видно, память его сдает? Это вполне естественно в таком возрасте, — понизив голос, обратился Редлоу к Свиджеру-младшему.
— Ничуточки, сэр, — возразил мистер Уильям. — Я это самое и говорю, сэр. У моего отца память на диво. В целом свете не сыскать другого такого человека. Он не знает, что значит забывать. Поверите ли, сэр, я именно про это всегда говорю миссис Уильям.
Мистер Свиджер, из вежливости никогда и ни с кем не желавший спорить, произнес все это тоном решительного и безоговорочного согласия, словно он ни на волос не расходился во мнении с мистером Редлоу.
Ученый отодвинул свою тарелку и, поднявшись из-за стола, подошел к старику, который стоял в другом конце комнаты, задумчиво разглядывая веточку остролиста.
— Вероятно, эта зеленая веточка напоминает вам еще многие встречи Нового года и проводы старого, не так ли? — спросил он, всматриваясь в лицо старика, и положил руку ему на плечо.
— О, много, много лет! — встрепенувшись, отозвался Филипп. — Мне уже восемьдесят семь.
— И все они были веселые и счастливые? — тихо спросил Ученый. — Веселые и счастливые, а, старик?
— Вон с каких пор я это помню — пожалуй, вот таким был, не больше, — сказал Филипп, показывая рукою чуть повыше колена и рассеянно глядя на собеседника. — Помню, день холодный, и солнце светит, и мы идем на прогулку, и тут кто-то говорит — уж верно, это была моя дорогая матушка, хоть я и не помню ее лица, потому что в то Рождество она захворала и умерла, — так вот, говорит она мне, что этими ягодами кормятся птицы. А малыш — то есть я — и вообразил, будто у птиц оттого и глаза такие блестящие, что зимой они кормятся блестящими ягодками. Это я хорошо помню. А мне уже восемьдесят семь.
— Веселых и счастливых! — в раздумье повторил Редлоу и сочувственно улыбнулся согбенному старцу. — Веселых и счастливых — и вы ясно их припоминаете?
— Как же, как же! — вновь заговорил старик, уловив его последние слова. — Я хорошо помню каждое Рождество за все годы, что я учился в школе, и сколько тогда было веселья. В ту пору я был крепким парнишкой, мистер Редлоу; и, верите ли, на десять миль окрест нельзя было сыскать лучшего игрока в футбол. Где сын мой Уильям? Ведь правда, Уильям, другого такого не сыскать было и за десять миль?
— Я всегда это говорю, батюшка! — торопливо и почтительно подтвердил Уильям. — Уж вы-то самый настоящий Свиджер, другого такого на свете нет!
— Так-то! — Старик покачал головой и снова поглядел на веточку остролиста. — Многие годы мы с его матерью (Уильям — наш меньшой) встречали Рождество в кругу наших детей, у нас были и сыновья, и дочки, большие и поменьше, и совсем малыши, а глаза у всех, бывало, так и блестят — куда уж там остролисту! Многие умерли; и она умерла; и сын мой Джордж, наш первенец, которым она гордилась больше всех, теперь совсем пропащий человек; а посмотрю я на эту ветку — и опять вижу их всех живыми и здоровыми, как тогда; и Джорджа я, слава богу, тоже вижу невинным ребенком, каким он был тогда. Это большое счастье для меня, в мои восемьдесят семь лет.
Редлоу, вначале пристальным и неотступным взглядом изучавший лицо старика, медленно опустил глаза.
— Когда мы потеряли все, что у нас было, оттого что со мною поступили нечестно, и мне пришлось пойти сюда сторожем, — продолжал старик, — а было это больше пятидесяти лет тому назад… где сын мой Уильям?