14 августа, провожаемые ближайшими друзьями, Булгаковы вместе с Виленкиным и Лесли выехали в Батум.
Через два часа в Серпухове в вагон вошла почтальонша с телеграммой.
Помните признание Максудова в «Записках покойника»? «Но вдруг… О, это проклятое слово! Уходя навсегда, я уношу в себе неодолимый, малодушный страх перед этим словом. Я боюсь его так же, как слова „сюрприз“, как слов „вас к телефону“, „вам телеграмма“ или „вас просят в кабинет“. Я слишком хорошо знаю, что следует за этими словами».
Телеграмма, присланная на станцию Серпухов, состояла из пяти слов и была подписана исполняющим обязанности директора МХАТ Г. Калишьяном: «Надобность поездки отпала возвращайтесь Москву». Через несколько минут Виленкин и Лесли стояли на платформе. Булгаковы поехали дальше. «Не забыть мне их лица в окне», — вспомнит Виленкин через сорок лет на булгаковском вечере в Музее МХАТ.
Булгаковы сошли в Туле, поняв, что отдыха все равно не будет. Вокзал, масса людей, закрыты окна кассы, неизвестно, когда поезд. Подвертывается какая-то случайная машина, и за три часа бешеной езды, к вечеру Булгаковы возвращаются домой. «Миша не позволил зажечь свет: горели свечи».
Утром надо было идти в театр. Булгаков пойти не смог. День он провел в затемненной комнате: «свет его раздражает». Через день, от В. Сахновского, получили первое объяснение случившегося. «Нельзя исторического человека делать литературным героем, романтическим героем, нельзя ставить его в выдуманные положения и вкладывать в его уста выдуманные слова». Тот же В. Сахновский сообщил неизвестно кем высказанное предположение, что пьесу рассматривают как желание Булгакова «перебросить мост и наладить отношение к себе».
Какие чувства вызвало у Булгакова это предположение, мы не знаем. В дневнике только эмоциональный всплеск Елены Сергеевны, что «никакого моста М. А. не думал перебрасывать, а просто хотел, как драматург, написать пьесу — интересную для него по материалу, с героем, — и чтобы пьеса эта не лежала в письменном столе, а шла на сцене». Ни одного булгаковского прямого слова нет. Только сообщение о том, что писатель «мучительно раздумывает над письмом наверх». И лишь через несколько дней — отголосок сообщения В. Сахновского: в разговоре с В. Виленкиным Булгаков сказал, что «у него есть точные документы, что задумал он эту пьесу в начале 1936 года, когда вот-вот должны были появиться на сцене и Мольер и Пушкин и Иван Васильевич».
Приводим эту важную запись для прояснения всей психологической сложности ситуации.
Табакерочная пьеса, сыгранная в июле и первой половине августа вокруг «Батума», повторится во второй половине августа в противоположном варианте: «телефон молчит», «за весь день ни одного звонка», «в Театре все глядят на меня с сочувствием, как на вдову». Но актеров еще не было в Москве, только к концу августа стали собираться, и звонки начались. Позвонила Нина Николаевна Литовцева, потом Филя — Федор Михальский. 27 августа, в день сбора труппы МХАТ, звонки посыпались градом. «В общем скажу, за это время видела столько участия, нежности, любви и уважения к Мише, что никак не думала получить. Это очень ценно».
МХАТ предлагает Булгакову срочно писать новую пьесу о современных людях. Самосуд предлагает переделать «Батум» в оперу, музыка будет Шостаковича, только просит дописать женскую партию. Булгаков же в эти дни, чтобы отвлечься, занимается итальянским языком. «Он говорит — выбит из строя окончательно. Никогда так не было».
1 сентября вечером Булгаков пошел в Большой театр — открытие сезона. А 2 сентября началась война, которую потом назовут второй мировой. Все театральные дела постепенно отступают на дальний план. С горьким юмором воспринимает писатель предложение театра инсценировать «Вешние воды».
В Ленинграде, куда Булгаковы уехали 10 сентября, здоровье Михаила Афанасьевича резко ухудшилось. После первого же разговора с врачом был поставлен диагноз, безнадежность которого у доктора Булгакова сомнений не вызвала: нефросклероз. В мире кипят события, фашисты взяли Варшаву, но до булгаковского дома все доходит глухо: «мы поражены своей бедой».
В декабре в санатории «Барвиха» Булгаков сначала пытается править «Батум», а потом на протяжении всех месяцев смертельной болезни идет завершающая правка романа. М. Чудакова по рукописи опубликовала те строки (они выделены курсивом), которые появились в романе именно в это время: «Боги, боги мои! Как грустна вечерняя земля! Как таинственны туманы над болотами [как загадочны леса]. Кто блуждал в этих туманах, кто много страдал перед смертью, кто летел над этой землей, неся на себе непосильный груз [бремя], тот это знает. Это знает уставший. И он без сожаления покидает туманы земли, ее болотца и реки, он отдается с легким сердцем в руки смерти, зная, что только она одна…» 7.
Это строки прощания с земной жизнью.
Безнадежное положение Булгакова становится известным его друзьям. Стремясь успеть сказать какие-то важные слова, Павел Попов пишет 5 декабря: «Видаю я тебя или не видаю, ты для меня то, что украшает жизнь… Когда спросили одного русского, не к варварскому ли племени он принадлежит, то тот ответил: „раз в прошлом моего народа был Пушкин и Гоголь, я не могу считать себя варваром“… Так вот, будучи твоим современником, не чувствуешь, что безлюдно; читая строки, тобой написанные, знаешь, что… искусство слова не покинуло людей» 8.
28 декабря 1939 года, вернувшись из санатория, Булгаков сообщает другу киевской юности А. Гдешинскому: «Если откровенно и по секрету тебе сказать, сосет меня мысль, что вернулся я умирать. Это меня не устраивает по одной причине: мучительно, канительно и пошло. Как известно, есть один приличный вид смерти — от огнестрельного оружия, но такового у меня, к сожалению, не имеется.
От всего сердца желаю тебе здоровья — видеть солнце, слышать море, слушать музыку».
Новый, 1940 год встретили дома, при свечах: «Ермолинский — с рюмкой водки в руках, мы с Сережей — белым вином, а Миша — с мензуркой микстуры. Сделали чучело Мишиной болезни — с лисьей головой (от моей чернобурки), и Сережа, по жребию, расстрелял его. Было много звонков по телефону от мхатчиков (Оля, Виленкин, Федя, Гжельский, Книппер, Хмелев, Николай Эрдман, Раевский)».
Январь выдался на редкость студеный. «Меня морозы совершенно искалечили», — пожалуется Булгаков П. Попову. «24 января. 42°. За окном какая-то белая пелена, густой дым», — подтвердит Е. С. Булгакова в дневнике. В один из таких морозных дней пошли на Поварскую, в Союз писателей к А. Фадееву, который начал бывать в булгаковском доме еще в начале болезни. Не застав, остались обедать в ресторане. «Миша был в черных очках и в своей шапочке, отчего публика… смотрела во все глаза на него — взгляды эти непередаваемы. Возвращались в морозном тумане».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});