Леля робко приблизилась к столу.
— Товарищи! Я могу сказать о себе очень мало: ведь мне только двадцать с небольшим лет. Я до сих пор еще нигде не работала. Живу в настоящее время с матерью, отца уже давно нет в живых. Мы с мамой находимся в самом тяжелом материальном положении. Я очень прошу принять меня в члены союза, чтобы облегчить мне возможность поступить на работу. Больше мне сказать нечего. О том, как я здесь работала, пусть скажут другие — те, кто это видели и знают.
Несколько минут длилось враждебное молчание.
— Что-то слишком коротко, товарищ Нелидова. Вы не осветили целый ряд весьма существенных подробностей. Например, ваше социальное происхождение. Чем занимались до Октябрьской революции ваши родители?
Елочка и Леля невольно встретились глазами.
— Моя мама… она ничем не занималась… она была всегда дома… а отца я потеряла, когда мне было всего одиннадцать лет.
— Чем занимался ваш отец? Вы не отвиливайте, гражданочка! Может, лавочка имелась или мастерская? Мы все равно узнаем.
Леля вспыхнула.
— Я не увиливаю. Никаких лавочек. Дворянин, военный.
— Так. Ну, теперь ясно. Где погиб?
— Убит в Севастополе в двадцать первом году. — Слово «расстрелян» так и не сошло с губ Лели. В президиуме переговаривались:
— Ясно. Я и сам сразу увидел, что тут есть чего-то — то ли лавочка, то ли погоны! Кто еще хочет спросить? Товарищ Мазутин? Просим.
— Слышали мы сторонкой, гражданочка, что ваш дед дослужился до крупных чинов. Не уточните ли вы этот пунктик?
— Мой дед, отец матери, был сенатор первоприсутствующий, а другой дед — полковник, улан Ее Величества.
— А что такое «первоприсутствующий»?
— Не знаю, товарищи. Я была тогда девочка. Я сказала это для того, чтобы вы опять не подумали, что я что-нибудь утаиваю, а что это означает я не знаю.
— Так. У кого еще вопросы, товарищи?
Спросили по поводу Лелиной работы. Старая докторша в нескольких словах дала блестящую оценку:
— Товарищ Нелидова отличается удивительной понятливостью и быстротой в работе. У нее все горит в руках. За короткое время она научилась производить совершенно блестящие снимки. При этом очень тактична в обращении с больными, а двигается бесшумно. Это безусловно ценный работник. Заведующий кабинетом очень доволен ею. — Берта Рафаиловна явно желала выручить девушку.
Снова наступило враждебное молчание.
— Разрешите мне, товарищи сказать еще несколько слов? — проговорила, замирая от волнения, Леля.
— Говорите, товарищ.
— Я хочу сказать… я была еще девочка при прежнем режиме. Я не успела попользоваться никакими льготами и благами. Отец… дед… я почти их не помню. А нужды и горя я видела очень много. Моя мать… мама такая добрая и кроткая. Она мухи не обидит… Ее нельзя, нельзя отнести к врагам народа… — голос Лели вдруг задрожал, — извините, товарищи, я волнуюсь, но это потому… Если вы сейчас откажете мне в моей просьбе, вы меня все равно что утопите. Мое положение безвыходное.
— Все понятно, товарищ. Собственно, и говорить-то не о чем, — голос председателя звучал все так же сухо. — Кто еще желает слова?
Елочка только хотела сказать «я», как увидела, что поднялась фигура завхоза с его плоской физиономией.
— Товарищи, разрешите мне!
Леля смотрела на него, как кролик на гремучую змею. Елочка, стиснув зубы, уставилась в пол.
— Товарищи! Я, так сказать, ошарашен тою наглостью, с которой предатели продолжают свою работу. Ведь это все тот же клубок, который мы недавно распутывали. Мы полагали, что, удалив Муромцева и его ставленицу, покончили с ними одним ударом, а вот, оказывается, и не покончили. Кто, скажите на милость, этот рентгенолог? Бывший офицер, друг и приятель Муромцева, и эту вот самую гражданочку Нелидову принял по его просьбе — как же не вытащить внучку сенатора; а вот небось когда его попросили взять к себе в ученицы нашу выдвиженку-санитарку, нашел предлог отказать. Товарищи, мы должны сейчас выявить всю нашу пролетарскую бдительность.
И опять плелась и плелась паутина. Бдительности проявилось достаточно, чтобы спасти завоевания революции от такого матерого и опасного врага, как Леля.
Елочка сообразила, что после того, как прозвучала фамилия ее дяди, выступать ей — значило только еще ухудшить положение. И она, и докторша поняли еще и другое: рентгенолог оказывался под ударом… Старая еврейка наклонилась к Леле и шепнула:
— Немедленно берите обратно свое заявление.
Расходились молча; одни — гордые своей классовою сознательностью, другие — с угрюмым видом людей, потерявших зря два часа времени, третьи — подавленные.
Леля исчезла в одну минуту. Боясь скомпрометировать тех, кто ей сочувствовал, она даже не простилась с ними и мчалась почти бегом по темной улице. Около двух лет усилий пропали даром, но сквозь всю горечь неудачи просачивалось еще чувство, до боли сильное, завладевшее теперь всем ее существом. Странная вещь! Говоря перед этим собранием нечестивых о матери, именно в ту минуту, когда она произнесла «мама такая добрая и кроткая», она почувствовала, как внезапно, словно от укола шприцем, влилась в ее сердце болезненная нежность: усталое лицо Зинаиды Глебовны, ее худые щеки, покорный взгляд и всегда выбивающиеся из прически, преждевременно поседевшие, мягкие волосы — всё это вдруг почувствовалось таким необычайно родным и дорогим! И вдруг на нее нашел страх: а что если мама умрет вот сейчас, без нее? Умрет прежде, чем она прибежит и бросится ей на шею, чтобы сказать, как дороги ей эти морщинки, улыбка и волосы, сказать, что все злое и дерзкое бунтует только на поверхности, как пена в шампанском, что мать дорога ей, бесконечно дорога! И, крестясь, она взбегала через ступеньку по грязной лестнице, ругая голодных кошек, разлетающихся по сторонам.
Зинаида Глебовна, усталым, механическим движением крутившая неизменные цветы в маленькой, почти пустой комнате, вскочила при виде вбегавшей дочери.
— Ну что, моя девочка? Что? Говори скорее!
Леля вместо ответа бросилась матери на шею и разрыдалась.
— Что с тобой, мой Стригунчик? Неужели опять отказ? Да что ж они хотят — чтобы мы с голоду умерли?
Леля, всхлипывая, стала рассказывать.
— «…папа и дедушка!» — безнадежно повторила за дочерью Зинаида Глебовна и присела на табурет, бессильно уронив руки.
— Мамочка! Не расстраивайся, родная! Я ведь тебя люблю, так люблю! Я знаю, что я дерзкая и бываю очень часто черствой. Это находит откуда-то на меня. Но ты мне дорога, очень, очень дорога! Если с тобой что-нибудь случится, я повешусь на этом крюке. Да, да — так и будет! Меня и неудача эта огорчила больше всего потому, что я предвидела твое отчаяние.
Зинаида Глебовна стала гладить волосы дочери.
— Знаю, знаю, Стригунчик! Ты у меня хорошая! — Она вдруг задумалась и спросила с грустной улыбкой: — Ты еще помнишь дедушку?
— Да, мама. Помню, как он приезжал к нам иногда прямо из дворца, в мундире. Я должна была делать реверанс. Помню, как дедушка баловал и меня, и Асю. Помню, как в Киеве во время бомбардировок он нарочно садился к окну, чтобы подать нам пример бесстрашия. И смерть помню в этом страшном поезде, и как большевик-машинист нарочно выбрасывал горючее, чтобы предать нас красным. Все помню. Дедушку положили на деревянную дверь, снятую с петель, и понесли на ней. Кто-то сказал: «Вот так мы погребаем последнего сенатора!» Помню могилу на этой маленькой станции в степи. Я в тот день потеряла своего плюшевого котика в сапогах и плакала сразу и о нем и о дедушке.
Они помолчали.
— Там, под Симферополем, — проговорила, поднося руку ко лбу, Зинаида Глебовна, — море крестов, море… Там погребена вся русская слава. Лучше и нам было лечь там, чем остаться одним в этом государстве негодяев.
— Ах, мама! Ты говоришь чистейший вздор! Ну к чему эти патетические фразы? — с раздражением обрушилась Леля и тут же осеклась, больно оцарапавшись собственными коготками. Но Зинаида Глебовна уже слишком привыкла к капризному тону дочери.
— Ну, не буду, мой Стригунчик, не буду! Ты еще так молода. Я знаю, что тебе жить хочется. Что бы нам с тобой придумать? К кому обратиться? Я слышала, что академик Карпинский выручает очень многих из нашего круга, Горький тоже.
Но Леля упрямо тряхнула кудрями.
— Ну, нет! К Карпинскому мы пойдем, если нас из города погонят, а работу я должна получить сама. Я пойду по больницам с этой бумагой, я еще раз пойду на биржу… Я не сдамся так скоро! У меня работа будет — увидишь.
Глава девятнадцатая
— Бабушка! Мадам! Олег! Славчик просыпается! — вопила Ася, стоя у детской кроватки.
Олег, уже собиравшийся уходить, бросался из передней обратно в спальню и спешно ловил и целовал розовую пяточку сына. Мадам вбегала из столовой в переднике, Наталья Павловна торопливо подымалась с постели и облачалась в старомодный капот, чтобы не пропустить захватывающую картину пробуждения и утреннего туалета ребенка. Славчик потягивался, закидывая ручки за голову и выпрямляя ножки; вот он приподымает животик, чтобы встать «мостиком», при этом весь сияет — этот плутишка отлично сознает, какую радость он доставляет окружающим своими гимнастическими упражнениями. Для Натальи Павловны пододвигали к кроватке ребенка стул, и она часто подолгу просиживала в глубокой задумчивости, созерцая крошечное личико правнука. Вспоминала ли она своих сыновей, искала ли сходство с родными чертами, старалась ли проникнуть в будущее ребенка… Лицо младенца было захватывающей книгой, над страницами которой задумывались поочередно все; оно было изменчиво, как облачко: вот слегка нахмурился лобик с пушинками, обозначающими будущие брови… не рассердился ли Агунюшка? Вот широко улыбнулся беззубый ротик, похожий на ротик рыбы, и вдруг просияло все личико, а глаза с голубоватыми белками засветились такой безыскусственной и светлой радостью, что лица окружающих людей не могут не расплыться в ответную улыбку. Улыбка так же неожиданно пропала, и углы ротика опустились; трогательная, беспомощная, растерянная гримаска и жалобное «увя» или «ля»; плач становится громче и в нем слышатся ноты отчаяния: молодой человек уже ни на что не надеется и махнул рукой на всю свою жизнь.