Это доброе, всезнающее сознание сказало ему также, что он тут снова стоит перед тайной, разгадка которой важна для его жизни, что эта гулящая девица или светская дама, этот аромат изящества, соблазна и пола вовсе не противны ему и не оскорбительны, что он только внушил, только вдолбил себе это в голову из страха перед своим подлинным естеством, из страха перед Вагнером, из страха перед зверем или бесом, которого он открыл бы в себе, если бы сбросил с себя оковы и маски мещанских приличий. В нем молнией встрепенулось что-то похожее на смех, на глумливый смех, но тут же затихло. Он снова победил неприятное чувство. Было жутко от безошибочности, с которой каждое пробуждение, каждая мысль ударяли его именно туда, где он был слаб и способен только на муки. И вот он снова на том же месте, перед лицом своей неудавшейся жизни, своей жены, своего преступления, своего безнадежного будущего. Вернулся страх, всезнающее «я» потонуло, как стон, которого никто не услышал. О, что за мука! Нет, желтая в этом не виновата. И от всего, что он против нее испытывает, ей-то не больно, все это ударяет лишь по нему самому.
Он встал и быстро зашагал. Раньше он часто думал, что живет довольно одиноко, и, не без тщеславия приписывая себе некую философию довольства малым, слыл и среди сослуживцев ученым, книжником и тайным эстетом. Господи, да ведь он никогда не был одинок! Он разговаривал с сослуживцами, женой, детьми, с самыми разными людьми, и за этим проходил день, и заботы становились терпимее. А если он и бывал один, то это не было одиночество. Он разделял мнения, страхи, радости, утешения многих, целого мира. Всегда вокруг него, да и внутри него, было что-то общее, и даже оставаясь один, в страданье, в унынии, он всегда принадлежал к какой-то массе, к какому-то защищающему союзу, к миру благопристойных, добропорядочных и честных. А теперь, теперь он узнал вкус одиночества. Каждая стрела попадала в него самого, каждый утешительный довод оказывался бессмысленным, каждое бегство от страха приводило только в тот мир, с которым он расплевался, который для него рассыпался и пропал. Все, что всю его жизнь было хорошим и правильным, теперь перестало быть таковым. Все надо добывать из себя самого, никто ему не поможет. А что он находит в себе самом? Увы, неразбериху и смуту!
Автомобиль, от которого он посторонился, отвлек его мысли, дал им новую пищу; он почувствовал в невыспавшейся голове пустоту и дурноту. «Автомобиль», — подумал он или произнес, не понимая, что это значит. И, закрыв на миг глаза от слабости, он снова увидел картину, которая показалась ему знакомой, напомнила что-то, обновила его мысли. Он увидел себя за рулем автомобиля, это был сон, однажды ему приснившийся. В том чувстве, с каким он во сне столкнул водителя и сам завладел рулем, было что-то похожее на освобождение и торжество. Там было где-то какое-то утешение. Трудно найти где, но было. Была, пусть лишь в воображении или во сне, отрадная возможность вести свою машину совершенно самостоятельно, с презрительным смехом сбрасывая с сиденья любого другого водителя, и даже если машина при этом вихляла, наезжала на тротуар, на дома или на людей, то это было все-таки восхитительно, куда лучше, чем ехать в безопасности по чужой воле и вечно оставаться младенцем.
Младенцем! Он усмехнулся. Ему подумалось, что в младенчестве и в юности он часто проклинал свою ненавистную фамилию Клейн. Теперь он ее уже не носил. Разве в этом не было глубокого смысла, иносказанья, символа? Он больше не маленький[72], не младенец и не даст собой управлять.
В гостинице он выпил за обедом хорошего легкого вина, которое заказал наудачу и название которого запомнил. Немного на свете вещей, способных помочь, утешить, облегчить жизнь; знать эти немногочисленные вещи важно. Это вино — такая вещь, и южный воздух, и южный пейзаж — тоже. Что еще? Есть ли еще что-нибудь? Да, размышление — это тоже такая отрадная вещь, которая утешает и помогает жить. Но не всякое размышление. О нет, есть такое размышление, что это сущая мука, сущее безумие. Есть размышление, которое мучительно роется в одном и том же и ни к чему, кроме тошноты, страха и отвращения к жизни, не приводит. Надо искать другое размышление, надо учиться другому размышлению. Размышление ли оно вообще? Это состояние, расположение духа, которое всегда длится лишь какие-то мгновения и от усилия размышлять только пропадает. В этом вожделенном состоянии приходят озарения, воспоминания, видения, фантазии, знания особого рода. Мысль (или сон) об автомобиле принадлежит к этому роду, к этому славному и отрадному роду, как и внезапное воспоминание об убийце Вагнере и о том разговоре, который он вел по его поводу много лет назад. Странное озарение насчет фамилии Клейн тоже такого рода. При этих мыслях, при этих озарениях страх и мерзкое недомогание на какой-то миг сменяются вспыхивающей вдруг уверенностью — тогда кажется, что все хорошо, одиночество становится сильным и гордым, прошлое преодоленным, грядущее не ужасает тебя.
Это надо еще осмыслить, понять, этому надо научиться! Он спасен, если ему удастся часто находить в себе мысли этого рода, пестовать их в себе и вызывать. И он все думал и думал. Он не помнил, как провел вторую половину дня, эти часы растаяли у него как во сне, а может быть, он и вправду спал, кто знает. Все время мысли его кружили вокруг той тайны. Он очень много и упорно размышлял о своей встрече с желтой. Что она означала? Как получилось, что эта мимолетная встреча, этот мгновенный обмен взглядами с незнакомой, красивой, но не симпатичной ему женщиной стали для него на долгие часы источником мыслей, чувств, волнений, воспоминаний, самоистязательства, обвинений? Как это получилось? У других тоже так? Почему фигура, походка, нога, ботинок и чулок желтой на миг обворожили его? Почему потом ее холодно оценивающий взгляд так отрезвил? Почему этот неприятный взгляд не просто отрезвил его и вывел из состояния короткой эротической очарованности, а обидел, возмутил и унизил перед самим собой? Почему против этого взгляда он выставил слова и воспоминания, сплошь принадлежавшие его прежнему миру? Слова, уже потерявшие смысл, доводы, в которые сам больше не верил? Он мобилизовал против этой желтой особы и ее досадного взгляда суждения своей жены, слова своих сослуживцев, мысли и мнения своего прежнего «я», не существующего уже гражданина и служащего Клейна, он пожелал отстоять себя перед этим взглядом всеми возможными средствами и вынужден был признать, что его средства — это сплошь старые монеты, уже недействительные. И все эти нудные резоны ничего не принесли ему, кроме подавленности, тревоги и тоскливого чувства собственной неправоты! Но на миг он вновь ощутил то другое, желанное состояние, один миг он как бы качал головой по поводу всех этих нудных резонов и был умнее. Одну секунду он был умнее, он знал: мои мысли об этой желтой глупы и недостойны. Судьба играет ею так же, как мною. Бог любит ее, как любит меня.
Откуда донесся этот милый голос? Как найти его снова, как приманить, на какой ветке сидела эта редкая, пугливая птица? Этот голос говорил правду, а правда была благодеянием, исцелением, прибежищем. Этот голос появлялся, когда ты бывал внутренне согласен с судьбой и любил себя сам; то был голос бога или голос собственного, самого истинного, самого сокровенного «я», по ту сторону всякой лжи, всяких оправданий и комедий.
Почему он слышал этот голос не всегда? Почему правда всегда пролетала мимо него, как призрак, который можно мельком увидеть только вполглаза и который исчезает, если глядеть на него во все глаза? Почему он снова и снова видел открытой эту дверь к счастью, а когда он хотел войти в нее, она оказывалась запертой?!
Очнувшись у себя в номере от дремоты, он потянулся к томику Шопенгауэра, лежавшему на тумбочке и обычно сопровождавшему его в поездках. Он раскрыл книгу наугад и прочел: «Озираясь на пройденный путь, особенно же присматриваясь к своим злосчастным шагам и их последствиям, мы часто не понимаем, как могли мы сделать то-то или не сделать того-то; сдается, будто наши шаги направляла посторонняя сила. Гёте говорит в „Эгмонте“[73]: „Человек думает, что сам творит свою жизнь, что им руководит собственная воля, а на деле сокровенные силы, в нем заложенные, неудержимо ведут его навстречу его судьбе“». Не содержалось ли в этих словах чего-то, что касалось его? Что было тесно и глубоко связано с его сегодняшними мыслями?.. Он стал жадно читать дальше, но ничего больше не выходило, дальнейшие строки и фразы его не задевали. Он положил книгу, взглянул на карманные часы, обнаружил, что они не заведены и остановились, встал, посмотрел в окно, дело шло, по-видимому, к вечеру.
Он почувствовал себя несколько утомленным, как после большого умственного усилия, но не измотанным без толку, а уставшим с пользой, как после удачной работы. Я проспал, должно быть, час или больше, подумал он, подходя к зеркальному шкафу, чтобы пригладить щеткой волосы. На душе у него было на редкость вольно и славно, и в зеркале он увидел себя улыбающимся. На его бледном, переутомленном лице, которое он давно видел только искаженным, окаменевшим, безумным, играла мягкая, приветливая, добрая улыбка. Он удивленно покачал головой и улыбнулся себе самому.