Мой собеседник остался моим другом в науке и в последующие годы.
Уже здесь, в Израиле, я читал свидетельство о том, что Горький был отравлен агентами ГПУ. Смерть его в 1936 г. поразила всех своей неожиданностью. Кстати, мало кто из интеллигенции верил в официальные сообщения о том, что Горький пал жертвой мирового империализма, – был отравлен агентами империализма. Читающая и интересующаяся книгой публика не верила в это после того, как выяснилось, что журналы, основанные и руководимые Горьким, в том числе и «Наши достижения» были закрыты, а секретари Горького и почти весь постоянный состав сотрудников журналов, чуть ли не вплоть до машинисток, были арестованы. Часть секретарей А.М.Горького была расстреляна, другие исчезли в ГУЛАГе. В 60-х годах мои бывшие студенты 30-х годов, теперь доктора наук, говорили мне, что только один из секретарей Горького вернулся живым из ГУЛАГа. Юрий рассказывал мне, что Алексей Максимович в последние годы своей жизни находился в удрученном, подавленном состоянии. Он, «буревестник революции» в начале века, не мог примириться с единодержавием и террором Сталина.
На даче в Крыму, под Форосом (в Форосе я в 60-х годах прожил с семьей два сезона), старожилы говорили, что Горький находился фактически под домашним арестом и к нему пропускали лишь избранных. В Москве в особняк, где он жил, могли попасть лишь по особому разрешению. Его единственный сын Максим, которого он очень любил, не мог найти себе места в советской действительности. Он пил, бродил по ресторанам, сопровождаемый свитой, в которой выпивохи были перемешаны с агентами-информаторами. По сведениям моего друга-журналиста, работавшего в московских газетах и хорошо знавшего изнанку московской жизни, Максим был «случайно убит» во время драки в каком-то питейном заведении. Инсценировать «трактирную драку» было нетрудно. Виновных, конечно не нашли, да и вряд ли их особенно искали. Горький, как говорили мне люди, видевшие его в 1935-36 гг., как-то сразу очень осунулся и одряхлел. Я же ни разу не встречался с ним и не имел чести с ним познакомиться, но у меня в памяти на всю жизнь сохранилось благодарное воспоминание о нем как о спасителе моей книги.
Судьба «Возникновения мировой войны» оказалась более бледной, чем судьба «Сараевского убийства».
Авторский экземпляр, присланный Соцэгизом, привел меня в состояние экстаза. В Ленинграде в те дни стояла оттепель: моросил дождь со снегом. Я носил авторский экземпляр в портфеле, куда бы я ни шел, и, несмотря на снег и дождь, время от времени вынимал его из портфеля и нежно гладил мою книгу, все еще не веря своим глазам. Когда я ложился спать, то моя книга лежала у меня не под подушкой, а на подушке. Шура сердилась и… сияла.
И не я один был влюблен в свою книжку. В самые голодные месяцы блокады Ленинграда в ноябре-декабре 1941 г. директор библиотеки ленинградского отделения АН СССР проф. И.И.Яковкин не раз приглашал меня «погреться» в свой кабинет (он «отапливался» грелкой). Моя книга лежала на тумбочке у дивана в его кабинете, и он с трогательной улыбкой говорил, указывая на нее: «Не могу расстаться с ней!» Доцент Ленинградского Университета Чаев, крупнейший специалист в СССР по истории русского раскола в XVII в., умирая от голода и истощения в блокированном Ленинграде, в последние дни перед смертью позвал меня к себе в лазарет и сурово отчитал за то, что я не подарил ему своей книги. Я извинялся как мог. Он умер на следующий день.
М.А.Гуковский, эвакуируясь в марте 1942 г. с остатками Ленинградского Университета в Саратов, вез в своем чемодане коллекцию собранных им инкунабул, написанные им книги и рукописи и… мою книгу. Всю остальную библиотеку он оставил в Ленинграде.
В марте 1942 г., когда наша группа преподавателей Ленинградского Университета застряла на несколько недель в Казани, ожидая вскрытия Волги и Камы, чтобы проехать в Елабугу, в библиотеке Казанского Университета я назвал свою фамилию. Директор библиотеки ахнул и радостно пожал мне руку: «Какие киты науки к нам пожаловали!» А «кит науки» был голодным и ободренным скелетом, едва державшимся на ногах!
Наконец в Минске, когда я пришел в 1954 г. в Белорусскую республиканскую библиотеку имени Ленина, чтобы получить абонемент на дом, директор библиотеки, страстный библиофил, повел меня в свой кабинет и, показав на койку, окруженную книгами, лежавшими на столе, на тумбочке, на полу, сказал: «Я сплю в окружении самых любимых книг. Среди них и ваша», – и показал мне на тумбочку, где она лежала.
После капитуляции Германии и еще до фултонской речи Уинстона Черчилля из Англии в Ленинград прие хала группа студентов Кембриджского Университета, специализирующихся на изучении России дореволюционного и советского периода.
Английских гостей, прибывших со своими преподавателями и руководителями, принимал декан исторического факультета, профессор В.В.Мавродин, а переводчиком при нем (Мавродин не знал английского языка) был заведующий кафедрой экономической географии Азии в Ленинградском Университете В.М. Штейн, бывший в двадцатых годах финансовым советником Сунь Ят-Сена.
В ходе беседы гостей, между прочим, спросили о том, кого из ученых-историков в нашем Ленинградском Университете они знают.
Гости ответили: академика В.В.Струве (расшифровка Лейденского папируса дала В.В.Струве мировую известность), академика Е.В.Тарле (за его работы о Наполеоновской эпохе) и профессора Полетику (за работы о Первой мировой войне).
Я был доволен. Третьего места мне было вполне достаточно.
Лично я больше всего рад тому, что мне удалось написать весьма обоснованную документальным материалом книгу (в ней свыше 1500 цитат и ссылок на дипломатические документы и мемуары), книгу о механизме и методах развязывания Первой мировой войны. Я задумал написать свою книгу еще в сентябре 1914 года, то есть через полтора месяца после ее и помнил предупреждение моего гимназического друга Саши Амханицкого, что сказать правду об этой войне будет нелегко. В царской России моя книга не могла бы быть издана. В СССР мне пришлось прорываться с ней через многие барьеры. Мне удалось осуществить мою юношескую мечту и сделать мою книгу достоянием читателей всего мира. Поэтому на девятом десятке моей жизни я могу спокойно сказать, что выполнил свое обещание-клятву, данную в 1914 году, и что дал эту клятву не зря.
Истфак Ленинградского Университета. «Хвостовщина»
Летом 1936 года произошло слияние истфака Ленинградского историко-филологического института с истфаком университета. Я получил почетное предложение: меня приглашали «по моим научным трудам» в университет в качестве профессора или, по крайней мере, «и.о. профессора» на кафедру «истории нового времени». В 1936 году никакой ученой степени и никакого ученого звания я еще не имел. Это было то, о чем я не смел и мечтать в 1918-1919 годах, когда окончил университет в Киеве и был оставлен «профессорским стипендиатом» (аспирантом) по кафедре русской истории для подготовки к научно-преподавательской деятельности. Таким образом, это было приглашение, вызванное уважением двух исторических факультетов (историко-филологического института и университета) к моим научным трудам.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});