И после отвратительных испарений эритрейского побережья воздух в это время года походил на шампанское — холодный, но бодрящий и настолько ясный, что находящиеся за много километров объекты выглядели четкими, будто лаковые миниатюры, когда их рассматривают через перевернутый бинокль. Что касается нас, то нас разместили с комфортом, хотя и без изысков, благодаря любезности турецкого военного губернатора, и вверили заботам австрийского инженера, некоего герра Полтенбаха, который приехал сюда в 1912 году, построил и управлял маслобойным заводом. Он обеспечил нас новой одеждой, карманными деньгами и даже литературой, чтобы коротать дни, как только мы осмотрели все достопримечательности города. Сидя в Эт-Таифе в те последние недели 1914 года, я прочитал почти всего Томаса Манна. Под моим окном топали верблюды и блеяли козы, а муэдзин произносил нараспев свои молитвы из соседней мечети.
Без одного напоминания о родине мы вполне могли бы обойтись — военного духового оркестра турецкого губернатора. Этих мерзавцев посылали время от времени играть под нашим балконом в знак особого расположения, так как у губернатора, который когда-то побывал в Берлине, сложилось впечатление, что все говорящие по-немецки обожают громкую военную музыку. Будучи чехом, я сдержанно относился к духовым оркестрам: старая австро-венгерская военная музыка имела высочайшее качество, кроме того, в те времена в оркестрах проходили военную службу множество музыкантов и капельмейстеров уровня Легара, Миллёкера и Фучика.
Но турецкие музыканты играли отвратительно; вообще-то настолько плохо, что редко можно было разобрать, какую музыкальную пьесу они безжалостно молотят. Возникла даже неловкая ситуация, когда я не встал навытяжку при исполнении императорского гимна «Боже, храни», просто потому что не признал его. Помнится, единственным австрийским маршем, который они смогли исполнить хотя бы приблизительно верно, был «Принц Ойген дер Эдле Риттер», что достаточно иронично, поскольку это произведение написали в честь большой победы австрийской армии над турками при Белграде в 1717 году. Возможно, с ним возникло меньше проблем, чем с остальной частью репертуара, потому что там содержался отрывок в стиле янычарской музыки — мода, которой позже наряду с другими подражал Моцарт. Я слышал лишь отвратительный рев под своим окном и пришел к заключению, что стандарт турецкой военной музыки с тех пор скатился дальше некуда.
По крайней мере, некоторым утешением в Эт-Таифе стало терпимое жилье. Во всех других отношениях это было повторением Массауа, за исключением того, что мы проживали не в колониальном владении западноевропейской державы, а в сильно отсталой и удаленной области Османской империи, державы, которая за века возвела промедление, откладывание в долгий ящик и уклончивость, не говоря уже об откровенной лености, в принципы государства.
Турецкие военные и гражданские власти оказались достаточно вежливыми — еще бы, ведь теперь мы сражались на одной стороне, но как я убедился, вести с ними дела — это как пытаться выбраться из чана с патокой, в который высыпали перья из матраса. Моя жизнь в Эт-Таифе скоро превратилась в утомительную, раздражающе однообразную череду посещений турецких чиновников в попытках организовать нашу поездку по железной дороге Маан-Медина.
Мы выпили бесконечное число крошечных чашечек густого кофе, пока они раздували кальяны и стыдливо перечисляли унылый список жалобных оправданий. Они действительно хотят сделать все, что в их власти, дабы облегчить будущую поездку австрийского эфенди [85] и его компаньонов, но я должен понять — такие вещи невозможно устроить быстро. В стране беспорядки, и нас должна сопровождать группа жандармов. И возник вопрос о разрешениях, которые выдает шариф Мекки, прежде чем мы, неверные христиане, сможем войти даже в предместья второго по святости города для мусульман. Однако я вскоре вычислил, что, вероятно, имелись другие причины для нашей задержки в Эт-Таифе.
Двумя центрами власти в городе были резиденция турецкого губернатора и одновременно военного командующего Галиба-паши и летний дворец шарифа Мекки, современное здание в западном стиле выдающейся вульгарности на главной площади города. Когда мы прибыли, шарифа не было в резиденции, с началом хаджа в предыдущем месяце он переехал в свой зимний дворец в Мекке и не собирался возвращаться в Эт-Таиф примерно до марта, когда в этом расположенном в низине городе станет теплее и начнется сезон чумы. Вместо него нас принял его сын, эмир Абдулла, приветливый круглолицый человек, который на французском языке подробно расспросил о наших приключениях, с тех пор как мы покинули Циндао.
Он узнал, что я был авиатором, и несколько часов расспрашивал об аэронавтике за многочисленными стаканами мятного чая. В целом, должен сказать, что для человека из такой отдаленной части света он на удивление хорошо знал современные технологии. Я вынужден был объяснить ему принципы беспроводного телеграфа и субмарины, а также кое-что из аэродинамики, и он всё схватывал на лету. Он справился о здоровье нашего почтенного султана Франси-Юсуфа и попросил объяснить ему текущее политическое состояние австро-венгерской империи или «Аль-Немсы», как называли её в тех краях. Я попытался, но увидел, что его глаза потускнели от непонимания минут через пять. Аудиенция закончилась, и нас направили к турецкому губернатору.
Как нам сообщили, Галиб-паша говорил только по-турецки, так что мы встретились с его адъютантом, Набил-беем, элегантно одетым, стройным молодым человеком лет тридцати из левантийских греков. Он говорил со мной на изысканном левантийском варианте французского, который пользовался популярностью среди самых разных турецких офицеров. Еще раз, сидя за чашкой кофе, мне пришлось пересказывать наши приключения. Бей очень впечатлился, постоянно кивая и комментируя: «вот это здорово!» и «какой ужас!» в самых захватывающих местах.
Наконец, выждав некоторое время, мне удалось ввернуть вежливой вопрос, когда нам могут разрешить проехать в Медину, чтобы сесть на поезд до Дамаска и Константинополя. Бей выразил сожаление, потому что у нас больше нет возможности уехать в Медину. Почему это, спросил я. Потому что поезда уже туда не ходят, а только до Аль-Улы, это чуть больше двухсот километров к северо-западу.
Набил-бей объяснил, что хоть железную дорогу до Хиджаза и завершили в 1909 году, после пересадочной станции в Маане она пользуется дурной славой у местного населения. Города и деревни вдоль линии лишились и без того скудного ежегодного дохода от караванов с паломниками, проходящих из Дамаска в Мекку и обратно, теперь из-за железной дороги они вконец обнищали.