брат,
Кто б ты ни был, не падай душой.
Пусть неправда и зло полновластно царят
Над омытой слезами землей.
Пусть разбит и поруган святой идеал
И струится невинная кровь,
Верь, настанет пора — и погибнет Ваал,
И вернется на землю любовь!
Не в терновом венке, не под гнетом цепей,
Не с крестом на согбенных плечах, —
В мир придет она в силе и славе своей,
С ярким светочем счастья в руках.
И не будет на свете ни слез, ни вражды,
Ни бескрестных могил, ни рабов,
Ни нужды, беспросветной, мертвящей нужды,
Ни меча, ни позорных столбов!
О, мой друг! Не мечта этот светлый приход,
Не пустая надежда одна:
Оглянись, — зло вокруг чересчур уж гнетет,
Ночь вокруг чересчур уж темна!
Мир устанет от мук, захлебнется в крови,
Утомится безумной борьбой, —
И поднимет к любви, к беззаветной любви,
Очи, полные скорбной мольбой!..
Надсон не понял, что произошло в зале, — и потому не почувствовал ни радости, ни огорчения, — и устало опустился на стул. А зал в едином порыве встал и разразился овацией. На сцену полетели цветы.
«Это тоже ведь о Наташе, — думал Семен Яковлевич. — А она была молода, как эти люди. И на сцену меня несла молодежь. Нет, эта молодежь не средние люди. Они думают, они ищут, они найдут».
Аплодисменты были долго — минут десять.
Потом читали его стихи. Читали актеры и артисты-любители. Читали молодые люди из зала. Кто-то пел. Кто-то музицировал. Играли любимого Шопена.
В антракте его окружила молодежь. Снова дарили цветы. В буфете молодые люди пили за здоровье Надсона. На лестнице публика восторженно повторяла: «Облетели цветы, догорели огни…»
Грудь совсем не болела. Дышалось необыкновенно легко.
Семен Яковлевич был выше счастья.
Ему шепнули:
— Народу уйма. Сбор шестьсот рублей.
— Знаю! Все Литературному Фонду! Все! Переведите ему!
Он презирал деньги. С детства и позже, когда встал на ноги. Деньги ему были нужны только на докторов и лекарства, на скромную еду и одежду. Каждый лишний рубль он, не задумываясь, отдавал более нуждающимся. Часто помогал начинающим поэтам, художникам, музыкантам.
После антракта триумф повторился. Снова читали его стихи. Пели. Играли Шопена. Только Надсон читал последним. Покоренный публикой, он читал то, что она цитировала по памяти:
Умерла моя муза!.. Недолго она
Озаряла мои одинокие дни;
Облетели цветы, догорели огни,
Непроглядная ночь, как могила, темна!..
Тщетно в сердце, уставшем от мук и тревог,
Исцеляющих звуков я жадно ищу:
Он растоптан и смят, мой душистый венок,
Я без песни борюсь и без песни грущу!
А в былые года сколько тайн и чудес
Совершалось в убогой каморке моей;
Захочу — и сверкающий купол небес
Надо мной развернется в потоках лучей,
И раскинется даль серебристых озер,
И блеснут колоннады роскошных дворцов,
И подымут в лазурь свой зубчатый узор
Снеговые вершины гранитных хребтов!.,
А теперь — я один… Неприютно, темно
Опустевший мой угол в глаза мне глядит;
Словно черная птица, пугливо в окно
Непогодная полночь крылами стучит…
Мрамор пышных дворцов разлетелся в туман,
Величавые горы рассыпались в прах —
И истерзано сердце от скорби и ран,
И бессильные слезы сверкают в очах!..
Умерла моя муза!.. Недолго она
Озаряла мои одинокие дни;
Облетели цветы, догорели огни,
Непроглядная ночь, как могила, темна!..
И вновь в счастливом изнеможении опустился на стул. И вновь подумал: «И это о Наташе. Но грустно, грустно. Надо что-то еще».
Его совершенно поразила молодежь в зале. В ней не просто восторженность, а клокочущая жажда правды и борьбы. Этой жажды борьбы часто не хватало Надсону. От этого он жестоко мучался и страдал. Ему не хватало силы и мужества Пушкина и Некрасова.
А может, все-таки и он на что-то способен?
И Семен Яковлевич встал, поднял руку, чтобы успокоить публику:
Наперекор грозе сомнений
И тяжким ранам без числа,
Жизнь пестрой сменой впечатлений
Еще покуда мне мила.
Еще с любовью бесконечной
Я рвусь из душной темноты
На каждый отклик человечный,
На каждый проблеск красоты.
Чужие стоны, боль чужая
Еще мне близки, как свои…
И на овацию:
Так вот она, «страна без прав и без закона»!
Страна безвинных жертв и наглых палачей,
Страна владычества холопа и шпиона
И торжества штыков над святостью идей!
И, нет, не может быть!.. Неправою враждой
Вы сердца моего корыстно не зажжете —
Я верю в мой народ и верю в край родной!
Он не унизился б до робкого смиренья,
Не стал молчать с покорностью раба
И гордо б встал на бой, могуч, как ангел мщенья,
Неотразим, как вихрь, и страшен, как судьба;
Пока в нем слышен смех…
Надсона провожали, как и встречали. Из театра вынесли на руках. С огромной охапкой цветов.
Надсон уезжал в Крым через три дня. Невесть откуда узнавшие об этом поклонники и особенно поклонницы примчались на вокзал.
Ялта обласкала его. После относительно шумного Киева тут царило какое-то успокоение. Несколько церквей, редкие каменные дома, а так все больше деревянные строения и дачи, скромные и чуть побогаче. Город жил своими малыми и большими заботами, своей нуждой и далек был от показной пышности знати и богатых иностранцев.
В Ялте он почувствовал себя лучше. Нет, Ялта, конечно, не Ницца. Заштатный, провинциальный городок, но была в нем и своя прелесть. Тишина, отсутствие ярких туалетов и, главное, важных лиц. Кургузые улочки с простыми крестьянами, возы и телеги, вяло тянущиеся на базар, босоногие дети.
Море никогда особенно не тянуло Семена Яковлевича, но здесь оно было роднее и уютнее, чем за границей. Даже сейчас, в эту осеннюю пору, когда над морем все чаще нависали тучи и о берег бились свинцовые, будто со снежными хлопьями, волны.
Он много гулял, часами сидел в пустынном саду, и без конца читал, читал, как в детстве, читал все, что попадалось под руку.
Стихи почему-то не шли.
28 сентября