Маяковский, видимо, действительно жил в напряженном диалоге с Пушкиным, как свидетельствует «Юбилейное». Будучи близким другом Якобсона — а это значимо, учитывая малое количество подлинных, взаимно уважительных дружб в его биографии,— он вполне мог вести с ним разговоры об оживших статуях, а мог и подсказать ему эту идею, поскольку «Юбилейное» варьирует эту тему. Не исключено, что Маяковский втайне считал себя поэтической реинкарнацией Пушкина — параллели с его поэтической судьбой прослеживаются у него часто, он признается в любви его цитатами и бравирует знанием наизусть всего «Онегина»,— и трудно сказать, насколько это намеренно, однако у него тоже три стихотворения, в которых неодушевленный предмет оживает, чтобы вступить в диалог с автором. Эти три текста, во многом родственных,— «Необычайное приключение, бывшее с Владимиром Маяковским летом на даче» (1920), «Юбилейное» (1924) и «Разговор с товарищем Лениным» (1929). Последние два стихотворения — действительно юбилейные, к 125-летию Пушкина и к пятилетию смерти Ленина. Сама ситуация «Необычайного приключения» вызывающе — и тут уж явно осознанно — дублирует фабулу «Каменного гостя»:
Я крикнул солнцу:
«Погоди!
послушай, златолобо,
чем так,
без дела заходить,
ко мне
на чай зашло бы!»
Сравним:
Я, командор, прошу тебя прийти
К твоей вдове, где завтра буду я,
И стать на стороже в дверях. Что? будешь?
Изначальное несходство ситуаций прежде всего в том, что Дон Гуан перед Командором явно виноват, а Маяковский перед солнцем ни в чем не провинился; однако в обоих случаях перед нами демонстративное кощунство. Трудно сказать, что гак взбесило Маяковского-героя в «Необычайном приключении» — то ли жара, то ли сам ненавистный ему изначально ход пещей, постоянство календаря и дневного распорядка; и уж, конечно, приглашение на чай с вареньем куда любезнее обращения к убитому мужу, с тем чтобы он «стал на стороже», пока убийца будет соблазнять его вдову. Соответственно и результат получается противоположный: Командор является, чтобы забрать Дон Гуана в преисподнюю,— а солнце наносит Маяковскому визит, чтобы упрочить его земные позиции:
Про то,
про это говорю,
что-де заела Роста,
а солнце:
«Ладно,
не горюй,
смотри на вещи просто!
А мне, ты думаешь,
светить
легко?
— Поди, попробуй!—
А вот идешь —
взялось идти,
идешь — и светишь в оба!»
<…>
И скоро,
дружбы не тая,
бью по плечу его я.
А солнце тоже:
«Ты да я,
нас, товарищ, двое!
Пойдем, поэт,
взорим,
вспоем
у мира в сером хламе.
Я буду солнце лить свое,
а ты — свое,
стихами».
По воспоминаниям Лили Брик, в 1916 году Маяковский написал поэму «Дон Жуан», принялся ей читать, но она отозвалась скептически — «Опять про любовь!» — и он порвал листки и пустил их вдоль улицы Жуковского. Правда, потом она заметила некоторые строчки из этой вещи во «Флейте-позвоночнике» (название которой, в общем, так же случайно, как и вынужденное «Облако в штанах»),— у поэта ничего не пропадает. (Якобсон утверждал, что в текст «Флейты» попали только отдельные строки, а замысел был совсем другой — сюжетная поэма про Дон Гуана, нашедшего настоящую любовь в самом конце, перед смертью.) Как бы то ни было, Дон Гуан — разумеется, пушкинский,— занимал его воображение, и вот он совершил истинно дон-гуановский поступок — зазвал солнце в гости на дачу. Любопытно, что у Маяковского в это время была и своя «бедная Инеза» — Антонина Гумилина, покончившая с собой в 1918 году. Как уже говорилось, о ее самоубийстве он отозвался равнодушно, чуть не презрительно: «Ну как от такого мужа не броситься в окно…» Реплика о муже тоже неявно отсылает к «Каменному гостю»:
Муж у нее был негодяй суровый,
Узнал я поздно… Бедная Инеза!..
Почему всякий Дон Гуан обязан не только покорить (и разбить) сотни женских сердец, но и обязательно совершить громкое, демонстративное, отважное кощунство? Потому что в нем его единственное моральное оправдание: не просто гедонист, каким его рисуют недоброжелатели, не развратник, а поднимай выше — разрушитель устоев мироздания! И мироздание в случае Маяковского вполне одобряет такую дерзость. Прежний, дореволюционный Маяковский — Хлебников в письме Шкловскому это подчеркивает — ни за что не стал бы гонять чаи с солнцем: «Ненависть к солнцу!» Ссылается он при этом на строчки из пролога «Владимира Маяковского»: «Пухлыми пальцами в рыжих волосиках солнце изласкало вас назойливостью овода — в ваших душах выцелован раб. Я, бесстрашный, ненависть к дневным лучам понес в веках». Солнце двадцатого года — совсем другое: никаких пухлых пальцев, никакого назойливого овода — свой брат, товарищ, чуть не коллега по РОСТА. Любопытно, что двум из трех великих собеседников — Солнцу как таковому и Солнцу русской поэзии — Маяковский предлагает работу: Солнце помогает ему в общем деле просвещения, а Пушкину найдется дело в ЛЕФе и рекламе.
Были б живы —
стали бы
по Лефу соредактор.
Я бы
и агитки
вам доверить мог.
Раз бы показал:
— вот так-то, мол,
и так-то…
Вы б смогли —
у вас
хороший слог.
Я дал бы вам
жиркость
и сукна,
в рекламу б
выдал
гумских дам.
(Я даже
ямбом подсюсюкнул,
чтоб только
быть
приятней вам.)
Кажется, только колоссальный пиетет — плюс уже усвоенная, почти религиозная интонация,— мешает ему обратиться с подобным заявлением к третьему солнцу, к Ленину: давайте, мол, Владимир Ильич, возвращайтесь, кругом много мерзавцев, будем громить вместе… Заметим, что еще в 1924 году Маяковский мог представить Ленина рядом с собой, допустить почти фамильярное сравнение: «Скажем, мне бильярд — отращиваю глаз, шахматы ему — они вождям полезней». В 1929-м перед нами в чистом виде разговор с божеством, которое никогда не вернется, и разговор с ним возможен только заочный.
Почему солнце перестало быть враждебным? Потому что теперь, пишет Шкловский, Маяковскому есть с кем поговорить. После революции — не навсегда, но по крайней мере на первые пять лет,— мир стал дружелюбен, старье устранено, и Вселенная, которая только что безмолвствовала в ответ на самые яростные призывы — «Вселенная спит, положив на лапу с клещами звезд огромное ухо»,— теперь отозвалась: «Ко мне, по доброй воле…» Раньше он кричал — «Эй, небо! Снимите шляпу! Я иду!» — и все было глухо; теперь солнце идет к нему чаи гонять, отвлекаясь от повседневных обязанностей, потому что все радикально изменилось. Что называется, достучались до небес. В двадцатом году Маяковский искренне верит, что мироздание на его стороне, и они с солнцем — коллеги.
Обращаясь четыре года спустя к статуе Пушкина, он далеко не столь оптимистичен. Во-первых, герой пережил разрыв; во-вторых, кончилась та самая РОСТА, которую он вроде бы и ненавидеть был готов — но вместе с тем она давала ему важнейшую и любимейшую идентификацию, была его вкладом в общее дело, гарантировала «место поэта в рабочем строю». Так что признание: «Я теперь свободен от любви и от плакатов» — выдает не новую степень внутренней свободы, не готовность начать с чистого листа, а глубочайшую внутреннюю опустошенность. Вообще, если уж говорить о свободе, то зацитированное: «Можно убедиться, что земля поката — сядь на собственные ягодицы и катись!» — как раз отсылает к фольклорному «катись колбаской по Малой Спасской»: «свободен» — в смысле «пошел отсюда». «Юбилейное» — удивительно мрачное сочинение, переломное во всем корпусе лирических стихов Маяковского: дальше — если отбросить газетчину — темы одиночества, ненужности, бесполезного противоборства ничтожествам будут только нарастать. Вспомним, о чем заходит речь в этом подчеркнуто неюбилейном обращении, звучащем как горькая жалоба старшему товарищу (кстати сказать, и в «Необычайном приключении» Маяковский поначалу жалуется, получая в ответ универсальное: «Смотри на вещи просто»). Сначала — стон вместо стука в грудной клетке. Там поселился львенок, усмиренный до состояния щенка,— метафора откровенная. Цель, с которой Маяковский заставляет Пушкина сойти с пьедестала, до конца остается неясной: «разговаривать не хочется ни с кем» — и тут же «давайте мчать, болтая»? «Не навяжусь в меланхолишке черной» — и тут же: «Я тащу вас»? Так противоречить себе можно только в крайнем смущении, когда не решаешься признаться в истинной цели визита; из стихотворения, впрочем, эта истинная цель делается ясна — речь именно о том, чтобы застолбить место рядом с Пушкиным, вписать себя в общий контекст.