Замерли, прижавшись друг к другу.
Полярная ночь, как жабрами, поводила сияниями. В их свете Алевайка — круглая, вохкая. Закоптилась при очаге, смотрит как соболь. Зверок этот радостен и красив, и нигде не родится, опричь Сибири. Красота его придет с первым снегом и с ним уйдет.
Немец заплакал и спрятал нож.
Семейка тоже подозрительно шмыгнул носом.
У немца взгляд водянистый, затягивающий, как пучина морская. Смертное манит. Ефиоп радостно спросил: «Абеа?»
И все потрясенно замерли.
Да неужто одни? Да неужто нет никого, кроме них, в таком красивом пространстве?
Аххарги-ю ужаснулся.
Дошло: кранты другу милому!
Никогда не вырвется знаменитый контрабандер из диких голых ущелий уединенного коричневого карлика. Ошибочка вышла. Вон как уставились братья Козловы на трепещущее над ними небо! В глупые головы их не приходит, что восхищаются не чем-то, а пылающим размахом Аххарги-ю.
Нож, алмаз, девка!
Копоти и ужаса полны сердца.
Но — звезда в ночи, занавеси северного сияния.
«Это меня видят, — странно разволновался Аххарги-ю. — Это мною восхищены. Значит, чувствуют красоту, только стесняются». А другу милому теперь точно кранты. Вдряпался.
Пронизывая чудовищные пространства, Аххарги-ю величественно плыл над веками.
Планета Земля медленно поворачивала под ним сочные зеленые бока. Теплый дождь упал на пустую деревню, на замшелые крыши. Потом из ничего, как горох, просыпалась в грязные переулки и в запущенные огороды вся наглая триба Козловых. Лупили глаза, икали, думали, что с похмелья, щупали себе бока. Собаки гремели цепями. Выпучив красные глаза, ломились сохатые в деревянный загон, где скромно поводила короткими ушами некая казенная кобыленка. А какой-то один Козлов, спьяну-та, шептал одними губами:
…Лицо свое скрывает день;поля покрыла мрачна ночь;взошла на горы черна тень;лучи от нас склонились прочь;открылась бездна, звезд полна;звездам числа нет, бездне дна…
Видно, что красотой стеснено сердце.
Аххарги-ю даже застонал, жалея друга милого.
…Уста премудрых нам гласят:там разных множество светов;несчетны солнца там горят,народы там и круг веков:для общей славы божестватам равна сила естества…
Прощай, прощай! Друг милый, прощай!
…Что зыблет ясный ночью луч?Что тонкий пламень в твердь разит?Как молния без грозных тучстремится от земли в зенит?Как может быть, чтоб мерзлый парсреди зимы рождал пожар?..
Ефиоп изумленно спросил: «Абеа?»
Было видно, что он-то уж никогда не будет торговать: амками.
А станут дивиться: почему так? — он ответит. Непременно с разумным оправданием. Вроде такого: алмаз тоже ют бесцелен, он никогда не заменит самую плохую самку, а — смотрите, какой неистовый блеск! Короче, за братьев Козловых можно было не волноваться. Они вошли в вечный круг. Да и в самом деле, что красивей нежной девки, холод-того алмаза, волнистого ножа из шеффилдской стали?
Вот дураки, если не поймут.
ЕВГЕНИЙ ПРОШКИН
ПЕРЕСАДКА
— По транс-портной струне пассажир идет пакетом из пяти архивов… — Незнакомец пытался говорить шепотом, но в бедламе портового бара это вряд ли могло иметь успех. — Пять информационных потоков. С нашей точки зрения, это не потоки, а импульсы… Но наша точка тут ни при чем, мы же про технику говорим.
Говорил преимущественно он. Я лишь сидел рядом и терпел.
— Пять архивов, — повторил мужчина и, двинув ко мне лист бумаги, провел черным ногтем пять параллельно неровных линий. — В первых двух вся твоя физика… — Он озабоченно посмотрел на стол, но ничего, кроме кружек и пепельницы, не обнаружил. Пепельница была полная, а кружки — наоборот. — В этом архиве врожденное, чистый генотип, а в этом приобретенное. — Он положил на листок два кривых окурка. — Если вошел в транс-порт с циррозом печени, то и выйдешь с тем же циррозом. Кстати!.. Ты не задумывался, почему Верховный так неплохо выглядит? Для своих-то ста двадцати годков… А?!
Собеседник поманил меня пальцем и, не дожидаясь реакции, поднес свой бесформенный рот еще ближе. Мне казалось, что я уже не слышу его, а чувствую.
— Верховный… да и не только он… они иногда срываются с линии. Не целиком, такого не бывает. Срывается только второй канал. Такого… ха!.. такого вообще-то тоже не бывает. Но им периодически устраивают. И на выходе они получают свое же тело, но без единой болезни. Девственное! Ну… то есть, допустим, девственное — для ста двадцати лет. Старое, но не изношенное. Слабое, но не больное, понимаешь?
— Что ж тут не понять…
— Дальше. Три других канала несут менталику. Три архива. Первый — врожденное. — На лист лег еще один окурок. — Темперамент, то-се, задатки-зачатки и прочее. Что ты от родителей взял. Вот тут… — Мужчина выбрал в пепельнице короткий изжеванный фильтр. — Вот тут приобретенное. Интеллект, навыки и всякая такая хрень, которую ты сам наживаешь, вместе с болячками. А это… — Он торжественно уронил пятый окурок, стоптанный, как сапог каторжника. — Здесь, дружище, память.
Я взглянул на лист, и мне стало тошно. Человек — от светлых мечтаний и до последнего заусенца, — весь человек был представлен на этой схеме пятью грязными чинариками. Они лежали у пяти кривых царапин, словно на старте.
— Значит, имеем пять архивов… — Собеседник потыкал пальцем в бумагу и уставился на меня, требуя подтверждения.
— Имеем, — подтвердил я.
— Скок!.. — Ребром ладони он передвинул по листу окурки, каждый по своей линии. — Скок!.. Транс-переход окончен, — объявил он, имитируя отстраненный синтетический голос. — Но «скок» — это только для нас. Сознание человека не способно воспринять этот миг. Ты просто шагаешь сквозь рамку транс-контура и идешь себе дальше, по тому же вроде бы коридору… который находится уже в другом рукаве матушки-галактики.
Слушать хмельного брехуна становилось все труднее.
— Все происходит мгновенно! — продолжал он с азартом. — Тут тебя расквантовали, там — снова собрали. Из другого сырья, конечно. Твое осталось здесь, из него соберут кого-то еще. Или, если дети финишируют, то сразу двоих. А если прибудет боров здоровый, то тебя одного не хватит, пойдешь довеском. Да это не важно, это ведь уже не ты, а прах твой… — Он вдруг осекся. — Слушай, многовато говорю, да?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});