— Харламов, Харламов, прикрой! Я по арыку пошел! Се ля ви… Гафуров, куда же ты прешь? За дувал, се ля ви, за дувал!
Он, Алексей, чувствовал, как умирает десантник. Чувствовал боль в руке, липкий ожог на груди. Сам впадал в забытье. Ему казалось: из неба, из бесцветной бездны надвигается огромная паяльная лампа, шумящее рыжее пламя в чьем-то громадном, сжимающем рукоять кулаке. Дующий огненный вихрь приближается из неба к земле. Вот-вот загорятся, вскипят горы, воды, и в земле, как в воске, открывается дыра. Глубже, глубже, до самой сердцевины, вытапливается огненным смерчем. И он, вертолетчик, подымает свой вертолет, крохотное легкое семечко, летит навстречу огню.
Просыпался, прогонял наваждение. Белобрысый десантник под капельницей: «Гранаты, Иванов! Се ля ви!..»
Они лежали с сыном на высоком клеверном стоге. Стог тихо звенел, шуршал. В нем шло копошение, движение. Быть может, мыши прорыли в нем свои норы, сновали среди блеклых стеблей. Или спрятались кузнечики, бабочки, дневные птицы. Стог был домом для бесчисленных тварей, и они, отец с сыном, лежали на крыше этого дома, и над ними мерцали, дышали, медленно текли белые дымные звезды. Сыновняя рука была в отцовской руке. По ней, неслышное, переливалось тепло. И они вдвоем смотрели на другие сиявшие над ними миры. Гадали, есть ли там жизнь, ведомо ли ей, удаленной, их земное бытие. Видны ли ей, этой жизни, они, сын и отец, лежащие на клеверном стоге.
И вдруг в глубине небес из крохотной вспышки зародилось сияние. Опустилось на землю бесцветным шатром, прозрачное, невесомое. Одело близкий лес, кусты над рекой, клеверный стог, их, на стогу лежащих. Медленно двигалось, будто чье-то прозрачное крыло задело землю, пропускало ее сквозь оперение. Погасло. Они лежали молча, счастливо. И отцу казалось: близкое сыновнее лицо окружено серебристым сиянием.
— Вы несете ответственность! — выговаривал сын, оборачиваясь к нему, ожидая отпора. И сам наступал, резкий и требовательный. — Вы имеете реальную власть, имеете жизненный опыт. Вы еще не старики, еще у кормила! Так используйте свою власть и влияние для развития новых идей! Поставьте в центр всего человека! Его человеческий идеал, его высшую цель, связанную с любовью, с бессмертием. Внесите в эту железную оболочку лампаду. Созовите на совет всех мудрецов, всех пророков. Пусть они выскажутся! Пусть выскажемся мы, ваши дети! Мы тоже кое-что уже видели, кое-что знаем о мире. Я добуду истину, вот увидишь! Произнесу мое слово! Ты веришь? Веришь в меня, отец?
Глава двадцать седьмая
Среди дня к Дронову пришел Горностаев. Оживленный, любезный, разделся в прихожей, извиняясь, что потревожил начальство во время «уикэнда».
Вера Егоровна поднялась навстречу. Горностаев поцеловал ее руку чуть старомодно, чуть насмешливо.
— Ну уж и задали вы мне работу, Лев Дмитриевич! — строго сказала Вера Егоровна. — Что могла, то и сделала!
Она подвела его к столику, где, накрытая белой тканью, лежала икона. Убрала с нее ткань. Ярко, многоцветно, сочно засветилась доска — алым, золотым, нежно-голубым.
Мчалась конница. Топорщились шлемы и копья. Развевались плащи. Город над стенами вздымал купола церквей. И навстречу атакующим всадникам летели лучи, как длинные лезвия, рассекали коней, воинов, прожигали кольчуги и шлемы. И загадочный, белый, светящийся, похожий на медузу собор парил меж землей и небом. Из него, из глав, куполов, из белых кипящих чаш, вырывались лучи, истребляли конную рать. И над всем, словно полог шатра, были отдернуты облака, и из солнца, из синевы, из звездного неба опустились божьи персты, указуя на битву. Тонкими, стертыми золотистыми буквами пролегала надпись: «Сеча бысть с неведомой ордой…»
Горностаев смотрел на икону. Любовался, испытывал неясную, похожую на муку тревогу.
— Икона редкая. Можно сказать, небывалая. Нигде и никем не описанная. Уж не знаю, как она у вас оказалась. — Вера Егоровна строго выговаривала Горностаеву. Наклонялась к иконе, и тогда в глазах ее исчезала строгость и появлялось долгое, нежное, хмельное выражение. — Должно быть, какой-нибудь апокриф. Какой-нибудь местный миф, местное предание, местный мастер. Во всяком случае, в музеях, в запасниках нет таких. И очень жаль. Она бы украсила любую коллекцию.
— Я как раз вам хотел сказать, Вера Егоровна, — Горностаев улыбался ее строгому тону, ее назиданиям, укоризнам, — хотел подарить эту икону в музей. Не знаю в какой. Может быть, в Исторический? Если не возражаете, я передам ее вам, а вы уж распорядитесь ею. Или в Исторический, или в Музей Рублева. Я ее просто вывез из деревни, где она должна была сгореть или попасть в руки какому-нибудь добытчику. Ходят здесь, слоняются по брошенным деревням, а потом где-нибудь в Мюнхене или в Нью-Йорке всплывает. Так что вот, дарю!
— Это правда, Лев Дмитриевич? — восхитилась Вера Егоровна. — Валя, ты слышишь? — обернулась она к Дронову. — Лев Дмитриевич отдает икону в музей! А я, грешным делом, подумала нехорошо о вас. Вы простите меня, Лев Дмитриевич. Я передам ее в фонд Исторического музея, и там будет написано, что это ваш дар, ваш вклад!
— Да зачем же? — тихо смеялся Горностаев. — Имя мастера неизвестно. И имя вкладчика неизвестно. Добрые дела без грома, без звона творятся.
— Как вы правы, Лев Дмитриевич. Валя, как он прав! Какой он умница! — Вера Егоровна взяла Горностаева за руки, пожимала их жарко.
Пили чай, и за чаем Горностаев расспрашивал Алексея о настроениях среди военных, готовящихся к «глобальному разоружению», о московских интеллигентских кружках, где бывал Алексей, где бурлят идеи и страсти.
После чая Горностаев и Дронов перешли в кабинет. Уселись на диван. Вновь перешли к делам строительства, к станции, чья близость и мощь не позволяли мыслям отлетать от нее. Станция своей гравитацией возвращала их в свое могучее поле.
— Я хотел вас просить, Валентин Александрович, — произнес Горностаев небрежно, мимоходом, устало, завершая беседу, приберегая свою пустячную просьбу на конец разговора, — Хотел вас просить: отдайте распоряжение убрать экраны «Вектора». Снять их со стен, не весь «Вектор», а экраны. Оставим Фотиеву его бумажки, пусть с ними возится, шелестит. Но экраны следует убрать. Об этом вас хотел попросить.
— Почему? — изумился Дронов. Вспомнил, как утром разглядывал аккуратные развешенные листы ватмана, похожие на турнирные таблицы. Имена начальников управлений и трестов. Свое собственное имя. Выставленные за недельную работу оценки. Тройку напротив своей фамилии. — Почему погасить экраны? Какой же смысл «Вектора» без экранов?
— Может, и с экранами в нем никакого смысла, не знаю.
Но с экраном, это понятно всем, он превращается в средство дискредитации руководства. В частности, он наносит ущерб вам, Валентин Александрович, вашему престижу на стройке. Эти постоянные черные значки напротив вашей фамилии, эти двойки и тройки, конечно, это смешно и наивно, игра в среднюю школу, в «дочки-матери», но люди начинают поговаривать, что во всех неурядицах стройки повинно высшее руководство. Повинны мы с вами. Это затрудняет работы. С инженерно-техническим составом я еще могу ладить, но вот вчера перед экранами стояла группа рабочих, и вы бы послушали, что они говорили! В частности, и о вас, Валентин Александрович. А с рабочим классом шутить не стоит.
— Да бог с ними, пусть говорят! Тем более что они правы во многом. Многие огрехи происходят по нашей вине. «Вектор» мне кажется весьма полезным. Проясняет картину, выявляет узкие места, направляет наши усилия точно по адресу. Разве нет? Ведь вы сами говорили, что «Вектор» активизировал штаб, дал ощутимый эффект на высшем этаже управления. Фотиев. я слышал, хочет внедрить свой метод в бригады, и там, по его утверждению, метод заработает в полную силу. Ну и пусть внедряет. Ради бога. Зачем препятствовать? Вы ведь сами ратовали, сами его за руку привели на стройку.
— Привел, — согласился Горностаев, — за руку. Он мое детище. Я помог ему в разработке и внедрении. Устранил вопиющие нелепости, кустарщину дилетанта. И я вам объяснил, для чего это делал. Нам нужно было успокоить Кострова, успокоить прессу, успокоить министерских демагогов. И мы это сделали. Они спокойны. И этот «Вектор» — эта елочная игрушка перестала блестеть. Она не нужна. Так снимем ее! Фотиев у некоторых порождает иллюзии. В нем видят выразителя новой экономики, новой социологии и политики, нового, как мы изящно выражаемся, мышления. А в нас, кого он поносит, видят ретроградов и обскурантов, сторонников «силового управления», конструкторов, как модно теперь говорить, «механизма торможения». Ну для чего нам это нужно? Эффект управления последнего месяца был достигнут не в русле «Вектора», а благодаря нашим с вами бессонным ночам, нашему с вами надрыву. Мы протянули стройку сквозь узкое место, протолкнули верблюда сквозь игольное ушко, и теперь верблюд несколько недель будет идти спокойно, а потом опять упрется в иголку, и снова наши с вами бессонные ночи, будем обрывать телефоны, стучаться в медные лбы наших субподрядчиков. Вы же знаете, Валентин Александрович, в этом дело, а не в пятерках и двойках, выставляемых этой новоявленной классной дамой в плохо проглаженных брюках!