Это наблюдение верно не только для проправительственных сил монархической окраски, стремившихся привлекать в свои ряды крестьянство. Такая же картина сложилась и в кругах, оппозиционных царскому режиму; им в неменьшей степени требовалась демонстрация солидарности с трудовым народом. С той лишь разницей, что здесь фаворитом являлись рабочие, поскольку оппозиционные деятели представляли главным образом городскую интеллигенцию и купцов-промышленников. С рабочими у них возникали такие же сложности, как и у правых – с крестьянами. Например, когда летом 1915 года оппозиционный Всероссийский городской союз собрался проводить съезд по проблеме растущей дороговизны жизни, для этого мероприятия было решено привлечь группу рабочих. Однако те не оправдали возлагавшихся на них надежд; сразу после открытия они зачитали декларацию, где устроители съезда прямо объявлялись сторонниками буржуазии, т.е. хозяев, с которыми никакого объединения нет и быть не может. Это заявление внесло заметную нервозность в собрание городских деятелей: во избежание подобных речей рабочих представителей не замедлили лишить слова. Попытки присутствовавших депутатов Государственной думы (Керенского, Скобелева, Хаустова) заступиться за них ни к чему не привели[1521]. Любопытно, что некоторые организаторы съезда предчувствовали такой поворот событий; они изначально не усматривали в этой затее ничего позитивного, поскольку осознавали: различие интересов не позволит изобразить нужного единения прогрессивных сил с трудовыми массами. Последние «примажутся» к съезду лишь для оглашения нежелательных для Городского союза деклараций[1522].
Не менее остро складывались отношения у купеческой буржуазии с рабочими в рамках другой общественной организации – Центрального военно-промышленного комитета. Крупные московские капиталисты, создавшие и контролировавшие это оппозиционное объединение, ввели в его состав рабочую группу, дабы пролетариат усилил борьбу русских промышленников с антинародным режимом. Но и здесь голоса рабочих зазвучали совсем не так, как хотелось бы лидерам комитета. Получив публичную трибуну, рабочие первым делом обрушились на них с критикой: капиталисты, мол, не видят в них людей, с которыми можно и нужно разговаривать, ничего не желают делать для улучшения положения простого люда: военнопленные находятся в лучших условиях, чем русские рабочие[1523]. И если теперешний режим будет опрокинут, то плоды победы достанутся буржуазии, т.е. Коновалову, Рябушинскому и др. При этом, однако, никому не надо забывать: все богатство страны создается трудовым человеком, который тем более вправе требовать себе лучшей доли[1524]. Накал страстей серьезно обеспокоил руководителей ЦВПК, пытавшихся перевести ситуацию в спокойное русло. Как уверял рабочих представителей А.И. Гучков, он вполне понимает:
«что накопилось много счетов и многое наболело, но сводить эти счеты и врачевать эти недуги придет свое время»[1525].
Его призывы к социальному миру не произвели должного впечатления на рабочую группу: последовал ответ, что он обратился не по адресу[1526].
Приведенный материал помимо политического противостояния правящего клана и либеральной оппозиции выявляет наличие другого вектора, который берет начало не в противоборстве верхов, в нараставшей активности низов. Народные массы с их жизненными потребностями не втягивались в схватку элит, по существу, оставались глухи к призывам лидеров той или иной стороны и придерживались собственного отношения к происходящему. Можно сказать, что простой народ (в отличие от российских верхов), по большому счету, неправомерно делить на правых и левых. Эту мысль подтверждает и наблюдение одного современника тех событий:
«Народ устал от опеки господ (дворян, интеллигенции – все равно)... и в один прекрасный день возьмет в руки дубину и будет бить каждого, кто носит облик барина»[1527].
Нельзя сказать, что подобные свидетельства были неожиданными для властей романовской России последнего десятилетия. Конечно, 1905 год не прошел для правительства даром. Возникшее с начала XX века тревожное ощущение пропасти, зияющей между народом и образованными сословиями, уже не могло не беспокоить; сохранение прежнего статус-кво грозило самыми плачевными последствиями для судеб российских элит и династии. Столыпинские реформы – вот инструмент, с помощью которого правительство взялось выправлять ситуацию. Надо заметить, что в императорской России последних двухсот с лишним лет выдвижение любого нового курса, призванного стать судьбоносным для империи, как правило, обосновывалось западной практикой. Властные круги обращались к европейскому опыту и черпали в нем вдохновение для политических и экономических преобразований начиная с Петра Великого.
Вместе с тем часть правящей элиты считала, что следует не трансформировать западные модели на местной почве, а творчески перерабатывать их, отметая нежелательные модернизационные издержки. Наиболее полно такой подход проявился во взгляде на общину как оптимальную форму устройства хозяйства и быта русского народа. Консервация общинных порядков, воспетых славянофилами, представлялась своего рода залогом от социальных потрясений, которых не смогли избежать европейские державы. Однако небывалые народные волнения в России начала XX столетия поставили под сомнение почвеннические традиции, стимулировав более внимательное отношение к западному опыту. Российская элита, столкнувшись с крестьянскими бунтами и рабочими забастовками, заговорила о необходимости реформирования всего общества. В правящих кругах крепло осознание того, что русский народ не заинтересован в сохранении существующего государственного строя, поскольку не является его органической частью. Решение этой серьезной проблемы теперь стали связывать не с сохранением специфических национальных черт, а с реализацией западных моделей, позволяющих смягчать социальные дисбалансы. Тем более что пример этому предлагало недавнее европейское прошлое: после потрясений Парижской коммуны 1871 года французское правительство сумело снять общественно-политическое напряжение, объединив большую часть своего населения вокруг сугубо буржуазных ценностей.
После событий 1905 года было решено продвигаться по этому пути и в России. Реформаторский курс, начатый П.А. Столыпиным, предусматривал консолидацию всего общества, а не только правящих классов, на основе частной собственности, единого для всех слоев принципа управления и православия. По мнению властей, проведение такой политической программы надолго избавило бы страну от призрака революции. Заметим, что эти масштабные реформы, именуемые столыпинскими, не являлись, да и не могли являться плодом творчества одного, пусть и несомненно талантливого государственного деятеля. Над ними еще до появления на властном Олимпе Столыпина уже работал целый ряд правительственных чиновников. Поэтому справедливости ради нужно сказать: данный реформаторский курс вызревал в недрах высшей бюрократии, а не в голове одного из лучших ее представителей, как сегодня это пытаются изобразить некоторые страстные почитатели П.А. Столыпина.
Стержнем новой преобразовательной практики явилось разрушение общинных, т.е. коллективистских форм собственности. Намеченная замена общины массовым частным собственником означала коренной переворот ситуации в деревне: изменение в правовом пользовании, по сути, в каждых 70-ти из 100 десятин российской земли[1528]. Это должно было максимально оживить психологию личного предпринимательства, увлечь трудовой народ в реальное рыночное хозяйство, а не в погромы богатых. Столыпинская политика пыталась устранить то нелепое положение, когда у крупной и средней собственности были владельцы, а у мелкой – нет. Поэтому главные заботы правительства концентрировались на создании мелкого земельного собственника, а не на поддержании крупного землевладения или пестовании узкого слоя кулаков-мироедов, как вслед за В.И. Лениным уверяла советская историография[1529]. Власти устанавливали четкие ограничения по скупке земли, считая, что иначе, при свободном ее обращении, на земельном рынке сложится неуправляемая ситуация, когда наделы станут инструментом для образования крупных и средних владений[1530]. Было предложено ограничить приобретение наделов шестью или двадцати пятью десятинами; сверх указанной нормы покупка земли одним лицом запрещалась. Этот лимит выводился из средней по стране численности семьи – три души мужского пола с удвоением нормы наделения землей, установленной еще в 1861 году[1531].