— Трое, — возразил Иван.
— Трое! — подхватила Мотя, сияя материнскою гордостью. — Один сын не сын, два сына — полсына, три сына — полный сын! Вота! Ратного нахождения не было б только!
— Нынче некому, — успокоил Иван. — Мамая вилть и того разбили!
Пока бабы наводили порядню в избе, мужики вышли на вольный дух, разлеглись на травке. Звенели насекомые, какая-то резвая птица, замолкшая было, снова начала свое "фьють-фьють" над самою головою.
— Прости, Лутоня, нынче не мог тебе помочь с покосом-то! Новый митрополит приехал, я из владычной волости и не вылезал, почитай!
— Знаю. Сами справились. С таких сенов да при таких погодах — грех было не успеть! Трава добра ныне: покос прошел, вот те и копна! — Лутоня говорил важно, по-мужицки, а сам сиял, глядел в небо, закинув руки за голову, покусывая сладкую травинку: — До последи не верил! Оногды думаешь: все, сбавляй скотину да и только… А злость! Силы уже нет, а злость: не будет по-твоему! По-моему будет! Ну и, верно, не с последней ли копны и упал, а как пал, так и заснул и не ведал, ушибся ай нет. Мотя уж растолкала. Гляжу, а у ей ни в губах крови… Ты тамо знашь, не будет ноне войны?
— Не с кем вроде бы!
— А новый хан?
Иван молча перевел плечами.
— Что ему? Дани везут! Нелюбия вроде никоторого нету меж нас… Да и Литве не до наших дел московских… Митрополит, вишь, перебрался из Киева к нам… Не сулят войны!
— Не сулят… — эхом повторил брат.
А у Ивана, когда успокаивал и, кажется, успокоил, недоброе предвестье шевельнулось на сердце: слишком уж хорошо! Худа не стало бы! Глянул, сощурясь, туда, где, невидный в тени дерев, стоял потемнелый крест над дядиною могилой, и снова узрел, смежив очи, как Лутоня, худой, оборванный и бледный, стоит под притолокою, не решаясь ступить в горницу, и матерь прошает его о чем-то, не узнает… Ради чего они и ходили нынче за Дон?
— Не станет ноне беды! — бодро высказал, утверждая. Вскочил на ноги. — Кажись, наши бабы в баню зовут!
Парились. Бегали на ручей окунаться в маленькой, запруженной Лутонею бочажинке, где воды было по шею и, когда постоишь недвижно, настырные голавли начинали щекотно ощупывать ноги. Снова лезли в пар.
— Нам-то оставьте пару! — прокричала Маша издали, сияющими глазами оглядывая раскаленных докрасна мужиков, пробегающих назад, в баню.
Наконец выползли, остывая. Накинули холщовые чистые рубахи, пили квас, и только тут, отводя глаза, домолвил Иван:
— Схоронку приготовь себе в лесе, коли душа недоброе чует!
Сказав, застыдился было, но Лутоня глянул на него без улыбки, кивнул:
— Вестимо! Я и сам так мыслю. До снегов всяко нать… — Не договорил, тоже, как Иван, застыдился, видно, и только махнул рукой.
Скоро Мотя с Машей выгнали их из предбанника. Выскобливши избу, сами теперь принялись хлестаться в два веника. Затем, по зову Моти, Лутоня потащил в баню детей.
После сидели, распаренные и счастливые, за свежевыскобленным столом, хлебали щи, ели кашу и сотовый мед, запивая парным молоком.
Славно было! Иван слушал, тихо дивясь про себя, как увлеченно толкуют его Маша с Мотей о крестьянских хозяйских многоразличных делах. Уже и скотину всю переглядели, и коровами, и молодым бычком успела Мотя похвастать новой родственнице, а та уже присаживалась доить.
Поздно вечером, когда улеглись спать в сельнике, на охапках душистого свежего сена, застеленного рядниной, и Иван вновь было подивил нежданному жениному знанью сельского обихода, Маша тихо рассмеялась, прижимаясь к нему:
— Глу-у-у-упый! Думашь, боярыня, так… Я тебе не сказывала еще, как мы горели в Радонеже, в зимнюю пору. Сидели, почитай, на снегу! А когда из Ростова бежали, дедо вспоминал, дак попервости вся наша боярская господа, стойно мужикам, и пахали, и скородили, и сеяли, и лес секли, и хоромы рубили — все сами! Игумен Сергий тогда молодой был, еще в миру, парнем, дак он дерева из лесу волочил, а его батюшко со старшим братом плотничали… Мы, в нашем роду, никакой работы черной не боимся, нас и бабка наставляла так! Я, коли хошь, всю крестьянскую работу разумею: и косить, и пахать, и жать, и лен трепать, и прясть, и ткать, и скотину водить, и кожу могу выделать, хоть сто и мужское дело, и выступки сошью… Ты еще и не ведаешь, каку себе женку сыскал! Глупый! — Маша бормотала уже в полудреме, опрокидываясь в сон. — А тебя я знашь когда пожалела? Когда матушка ваша сказывала, как вы в лесе бедовали и ты ее вез, маленький, сена еще таскал младеню, после довез до места и пал с коня… Дак вот, с того! Спи!
Крепко сбрусвянев, Иван с отчаянной решимостью начал было:
— Я те не сказывал, стыдно было… Была у меня, ну, девка, мордвинка…
Маша тихо рассмеялась, не дав договорить, заткнула ему рот поцелуем:
— И о том ведаю! Мать рассказывала! — она посунулась к нему носом, ткнулась в плечо и, повозясь, верно, заснула. А он лежал, боясь пошевелиться, дабы не спугнуть ее мгновенный молодой сон, вдыхая душистый запах Машиных волос и свежего сена, чуял разгорающееся желание, радуясь и сдерживая себя, и было сладко, сладко почти до боли.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Интерес человечества к звездотечению, движению солнц и планет и к разным необычайным небесным явлениям объясняют обычно потребностями правильной ирригации, потребностью исчисления времени. Все эти объяснения не имеют никакой цены, ежели мы учтем, что интерес человека к звездам появился много раньше всякой ирригации и земледелия, а солнечные затмения и явления комет, вообще никакого отношения не имеющие ни к сезонным чередованиям дождей и засух, ни к календарю, занимали человека больше всего.
Помню, маленький совсем, шел я с отцом по городу. Был зимний, темный уже вечер. Небо усыпано звездами, и среди них висела как-то странно перевернутая хвостатая яркая комета. Какая, когда это было? Не ведаю. Но помню до сих пор. Думается, что ни в какой ирригации тут дело, а совсем в другом.
Животное обычно смотрит в землю или впереди себя, Иное не способно и поднять голову вверх, мешает короткая шея. Человек стал на задние конечности и смог поднять голову. И увидел звезды над головой. Целые россыпи голубого холодного огня. Человек мог часами лежать на спине, глядя в небо. Над головою текли, поворачиваясь, неслышные огненные миры. Холодом безмерных пространств веяла вечность. Возможно, когда-то по каким-то реальным причинам человек даже и боялся звезд, скорее падающих звезд, и потому забивался в пещеры, уходил в подземельную тьму от ужаса летящей из глубин космоса гибели… Во всяком случае, в прапамяти людской отпечаталось, что хвостатые звезды — не к добру, не к добру и иные небесные знаменья.
Княжеский летописец, памятуя беды и скорби земли, тщательно записывал: "16 июня 1381 года гром и ветер с вихрем в неделю Всех Святых". Со многих хором на Москве посрывало кровли, и дрань носило по воздуху, "яко сухой лист". Отметил он, со страхом, и небесное видение: "Столп огнен и звезда копейным образом", что явно казалось ему не к добру. "Звезда копейным образом пред раннею зарею на восток" являлась в течение всей зимы и весны 1381–1382 годов, что и связалось, во мнении русичей, с позднейшим Тохтамышевым нахождением.
Однако летом и осенью 1381 года ничто, казалось, кроме огненного столпа, не предвещало беды. Скиргайло с ратью простоял под Полтеском попусту, так и не сумев взять города под Андреем, и отступил со срамом. Киличеи, усланные в Орду, воротились 14 августа, поведав, что новый хан доволен подарками и утверждает престол за Дмитрием. С князем Олегом, воротившимся-таки во свою вотчину, удалось, не без известных трудов, 15 августа заключить мирный договор, по которому, стараньями Киприана, уломали-таки Олега признать великого князя Дмитрия себе братом старейшим, а Владимира Андреича Серпуховского — братом. Вслед за тем Олег обязывался сложить с себя целованье Литве и быть заедино с Московским великим князем в литовских и ордынских делах в мире и войне совокупно. Межеванье княжеских волостей проводилось по Оке от Коломны вверх: "что на московской стороне, Верея, Боровск и иное, то — Москве". Ниже Оки рубеж устанавливали по Цне. За князем Олегом и Рязанью оставались Лопасня, Мстиславль, Жадене-городище, Жадемль, Дубок, Бродничи и прочие волости, уступленные некогда тарусскими князьями. За князем Дмитрием признавалась Тула, бывшее некогда владенье царицы Тайдулы, и прочие отобранные у татар московитами примыслы. В свою очередь, за Олегом — захваченное у Орды рязанами. Русь ощутимо начинала наползать на ордынские земли. Договорились о пошлинах, мытных сборах, повозном, о праве вольных бояр на отъезд… Словом, и эта гроза оказалась счастливо уряженной Дмитрием. Казалось все более, что счастье сопутствует великому князю, невзирая на грозные небесные знаменья.
И еще одна радостная весть достигла Москвы к исходу лета. Из Орды в Нижний пришел посол Ак-Ходжа — русичи говорили, смягчая окончание ("Акхозя") и смягчая начало ("Ачиходжа") — так и эдак, — и с ним семьсот татаринов, намерясь идти на Москву. Посол да еще с такою свитой — это подарки, грабежи, быть может, пожары и увод полонянников. Навидались послов татарских досыти! И вдруг — благая весть: не дерзнувши идти на Москву, Ахозя повернул обратно. Нерешительность поела приписали страху от недавнего разгрома Мамаева. В Москве царило ликование, и вовсе не думалось никем, что это нежданное бегство послов — к худу!