Снова появились Фроловы, принесли огромный торт. На этот раз обошлось без всхлипываний и поцелуев. Сели пить чай, Фролов сказал:
- Как друг покойного Алексея и твой, Нина, обязан предостеречь: бери сына и немедленно уезжайте на Урал, к Ивану Трифоновичу. Я не просто так. Мы стоим на пороге самой страшной войны, какую когда-либо вела Россия. Начнется вот-вот. С Гитлером. Здесь, в Ленинграде, будут есть крыс...
Мама смотрела широко открытыми глазами, казалось, в них не умещается ужас, вызванный словами гостя, не умещается и выплескивается на скатерть. Я вгляделся в его невыспавшееся, плохо выбритое, словно стертое наждаком лицо. Неужели, правда?
- Вы серьезно считаете, что Красная армия не защитит Ленинград?
Он повел плечом, усмешка тронула тонкие губы.
- Но ведь и ты считаешь, что в ведомстве покойного отца - одни идиоты, разве нет? Поймите: армии нет, одна видимость. Те, кто мог бы командовать, - давно сгнили или сидят. Кто командует - лихо носит галифе и вырабатывает командный голос. Поражение будет мгновенным и очень тяжелым. Разве только народ поднимется...
Я не выдержал:
- Народ... Согнанный насильно в колхозы, замордованный, избитый - да что он может!
Комиссар тяжело посмотрел.
- Народ, Сережа, он много может. Потому что не всех успели забить. И поверь: многие окажутся на стороне немцев...
- А вы?
- Есть формула: политкомиссарен, комунистен, юден. Перечисленных без разбора - в расход. Но я и без этого не перешел бы. Знаешь, почему?
Мне казалось, что я падаю вниз головой в лестничный пролет. Ай да комиссар... Раскрылся-то как неожиданно...
- Потому что одно и то же. Одинаковые системы. Только там - фюрер, а у нас - вождь. Не перевод даже, калька. Все, Маша, пошли. А вы - думайте...
Торт остался нетронутым, чай в заварном чайничке медленно остывал. Мы с мамой сидели молча и боялись поднять глаза. Наконец мама сказала:
- Сережа... Я должна признаться...
- Что ты, не разведясь с Иваном, выходишь замуж за Петра! - не выдержал я.
- Ты почти угадал... - сказала грустно. - Он - Ефим. Заведует сапожной мастерской Большого дома. Милый человек, у него такие сильные руки... - По лицу мамы расплылась мечтательная улыбка.
- Мама... В такой момент! Я не понимаю...
- Любовь... - Глаза покрылись пеленой, я понимал, что она больше не видит меня.
- А я? - Это вырвалось, я не хотел. Ребенок победил на мгновение взрослого человека.
- А что "ты"? - В голосе появились капризные нотки. - Не бойся, ты не останешься на улице. У Фимы хорошая большая комната, недалеко, на Литейном, в доме Марузи. Будешь приходить в гости. Я надеюсь - в качестве кухарки я тебе уже не нужна? К тому же ты тоже не один. Я же вижу...
- Да что ты видишь! - заорал я, ощущая с некоторым недоумением свой вдруг неведомо откуда вырвавшийся бас. - Не смей об этом!
Она уперла кулаки в бока и сразу стала похожа на купчиху с картины Кустодиева.
- Ах, какие мы нежные... О матери можно все! О нем - не смейте! Хватит! Взрослый! И есть Таня, или как ее там? Приготовит кашку, ничего!
Это была ссора не на жизнь, а на смерть. Так оно случается. На пустом месте.
- Ладно. - Злость душила меня. Не было больше матери. Любвеобильная дамочка, вот и все. И правда, хватит... - Ты только не проговорись Фиме-Ефиме о сегодняшнем разговоре. Фролов добра хотел. Если его расстреляют - тебе трудно жить будет. Я к тому, что твой избранник тачает сапоги руководству, а кто близок к руководству - тот шептун. Только не тот, что под одеялом другой раз, а как бы заушатель, понятно? Я же отбываю к отчиму. - Она смотрела на меня изумленно, с нарастающим недоумением, я догадался, что она не ожидала. В ее глазах я был -несмотря на все ее слова - все еще ребенком. И мне стало жаль ее. - Ладно, мама... Ничего. Будь счастлива, если сможешь. Я тебе желаю этого. Устроюсь - напишу. Не горюй, не забывай... - Я подошел к ней и чмокнул в щеку. Показалось, что бедная мамочка провалилась в столбняк.
Но ехать я решил твердо. Чего там... Экзамены можно и в Свердловске сдать. Возьму справку об отметках, то-се, не пропаду. И кто знает... А вдруг Таня согласится поехать со мной? Наивно, конечно... Детский лепет. Но: "Твои глаза сияют предо мною..." И с этим ничего не поделаешь. А Званцев? Что-то он там поделывает?
"Оркестр - четверо бледных мужчин с темными кругами под глазами, в неряшливых черных костюмах и грязных белых рубашках с галстуками-бабочками, больше похожими на расплывчатые кляксы, - играл знойное танго. Время обеденное, за столами лениво чавкала служилая братия, прожигатели жизни придут попозже; но уже вышагивают перед эстрадой утомленные безумной ночью пары: командированные из "центра" и местные проститутки.
Званцев сидел за столиком в углу, один, и лениво ковырял вилкой плохо прожаренный бифштекс. Он уже успел ко всему привыкнуть - только к дурной пище не мог, и все чаще и чаще возникал где-то на периферии сознания сладостный образ Больших бульваров и ресторанчик, скромный, неброский, с мраморными столиками, сверкающими ножами и вилками, мельхиоровой оправой судков и флаконами с золотистым прованским маслом, рубиновым уксусом... Какой восторг, какой бонаппетит! Белая телятина, темная баранина...
Воткнув вилку в непробиваемый бифштекс, Званцев бросил на стол деньги и направился к выходу. Но не тут-то было. Пузатый метрдотель (или как там его?) догнал, тяжело дыша, возмущенно засопел в ухо: "Может, это у вас, там, в Москве и положено, а здесь, в Свердловським (ч-черт, уже в который раз слышал это немыслимое, невозможное словопостроение) как бы все по-человечески выстраивается: закажи, сьеш, заплати и уходи!"
Это бесподобное "сьеш"... Черт знает что такое...
- Я оставил на столе в три раза больше!
- А мы тут не нищие, нам чужого не надо! Вы вот возьмите вашу сумму, пересчитайте аккуратно и точно положенное отдайте официянту. Иначе никак нельзя-с. Нас партия постоянно призывает к сугубой материальной ответственности. Будьте так любезны... - Он изобразил такую доброжелательную улыбку, что Званцеву стало не по себе. Дождался "человека", вручил деньги, изогнулся в поклоне:
- Премного вами благодарны!
Официант выпучил глаза.
- Дак... Это как бы я вам говорить должен?
- Ты чего, дурак? В стране такие перемены, а тебе очи застит!
Конечно, это было озорство - в его положении совершенно недопустимое. Но скука советской жизни, ее безликость и пустота были столь очевидны, что захотелось хоть наизнанку вывернуться и хоть что-нибудь, хоть на мгновение, но изменить...
Вышел на улицу, побрел бездумно. Полукруглое здание, нечто вроде театра. Да ведь он и есть. Оперный, наверное... Интересно, где они берут голоса... Скверно, наверное, поют. Гадко. И оперы дают из жизни пролетарских вождей. А как иначе?
Слева стоял на граните некто весьма знакомого обличья. Поразила поза: вроде бы и идет, и в то же время - падает. Будто после безумного перепоя. Кто же это? Подошел ближе: так и есть - Свердлов. Цареубийца. Скульптор, конечно, хотел изобразить порывистый шаг вождя к красному горизонту.
Стало обидно за аптекарского отпрыска. Все же честно трудился на ниве уничтожения собственного народа (именно собственного и прежде всего собственного). А по смерти своей странной получил черт-те что. Бедный отец екатеринбургских рабочих... Званцев почувствовал тошноту, недомогание. Этот город действовал на него как удар молотка. А прохожие... В каждом из них он видел сейчас цареубийцу или пособника. Умом понимал, что это не так; обыкновенные люди, что сейчас шли навстречу или обгоняли - они ведь сном-духом ничего не знали о случившейся некогда трагедии. А даже если и знали - большинству все равно было. Конечно, кто-то и сочувствовал кровавому делу, но вряд ли таких было много. И все же Званцев отводил глаза. Ярость и ненависть плескались в зрачках, не дай Бог - кто увидит, поймет, тогда неприятностей не избежать. Или конца. Разве стоило приезжать ради этого?
Решил: утром, на рассвете, попробует повторить путь "фиата" с телами умученных, пройдет, если получится, дорогой Николая Алексеевича Соколова. С тем и отправился в гостиницу, спать... Поднялся на рассвете, солнце еще не взошло, только огненно-красное небо стояло над притихшим городом, обещая новый день. Торопливо собрался и быстрым, нервным шагом направился к дому Ипатьева. Проспект был пуст, ни души, через пять минут уже подошел к боковому, со стороны переулка, входу в дом. Напротив молчаливо тянулось одноэтажное безликое здание с темными окнами, "дом Попова". В первый свой приход не обратил на него внимания, сейчас вспомнил: здесь жили охранники Дома особого назначения. 17 июля они приходили на дежурство и с болезненным любопытством расспрашивали ночную караульную смену о случившемся. Ночью многие слышали стрельбу в доме.
Постоял у замурованного окна; на подоконнике белело что-то, подошел и с удивлением обнаружил увядшую белую гвоздику. "Надо же... - подумал уважительно-ошеломленно, - видимо, есть еще в этом городе совестливые люди..." Воображение снова разыгралось, вспомнились нервные, рваные рассказы об убийстве семьи - охранники явно психовали, разговаривая со следователями, их настроение передавалось в сухих, казалось бы, строчках протоколов... Взгляд будто пронизал кирпичную стену: вот они сидят посередине комнаты, убийцы сгрудились вокруг, переминаясь с ноги на ногу, подталкивая друг друга, пытаясь ободрить и найти поддержку. Юровский, пряча глаза, начинает зачитывать сочиненное накануне "постановление" Уралсовета, но бросает на полуслове: зачем врать в последние мгновения даже врагам... Не Белобородов - убогое ничтожество - принял решение. Не алкоголик Войков. Не перевертыш Дидковский. В иных головах родился черный план. Ленин, Свердлов, Троцкий. Это их волновал конец династии - не дай Бог оправятся, оклемаются и тогда - снова царский трон, который, как сочинили скудоумные поэты социализма, - "нам готовит Белая армия и Черный барон"? Недоумки...