КОГДА ДОЛГО ИГРАЕШЬ РОЛЬ и любишь ее, происходит не сращивание, а окончательное разъединение. Потуги тщеславия замирают. Уже не мучают премьерные вопросы: хорошо или плохо, поймут — не поймут, оценят — не оценят. Уже известно — он есть, он существует, твой персонаж, твой герой. Тебе не надо за него волноваться, он сам волнуется за себя. Это у него бывают удачи и неудачи Ты можешь радоваться за него и огорчаться. Можешь восхищаться им. Но он — это не ты. Поэтому, наверное, у актера на сцене может проходить боль — дело не в том, что «переключился на другое», дело в том, что вошел в тело другого человека, у которого другие болезни, а этой боли нет.
Я играл в Париже роль Азриэля — чудотворного раввина, экзорсиста, изгоняющего духа мертвого из тела живой. Пьеса «Дибук» Семена Анского написана в начале XX века в России. Была поставлена Е. Б. Вахтанговым в Москве со студией, впоследствии превратившейся в знаменитый израильский театр «Габима». Были еще постановки в разных странах, были фильмы на этот сюжет. В 91-м году на сцене театра «Бобиньи» эту пьесу поставили два режиссера — бельгиец Моше Лезер и француз Патрик Корье. Героиню играла известная французская актриса, выступающая под псевдонимом Диди. Труппа была смешанная — французы и бельгийцы. На роль Азриэля из России был приглашен я. Играли, естественно, по- французски.
Впервые я работал в ритме европейского театра — два с половиной месяца ежедневных репетиций, потом два с половиной месяца ежедневных спектаклей. Дома я привык играть много. Но это были разные роли — сегодня одна, завтра другая. Здесь — пять месяцев одно и то же. На иностранном для меня языке. Удивительное это было погружение в неведомое. В год крушения Советского Союза я жил в Париже, играл по-французски еврейскую пьесу, пришедшую из России, и каждый день шел в свой театр на бульваре Ленина. Да, да, театр «Бобиньи», недалеко от станции метро «Пабло Пикассо», стоит на парижской улице, которая называется Boulevard de Lemn.
Сейчас кажутся сном эти месяцы странной жизни. Впрочем, ощущение, что жизнь моя мне приснилась, возникало и тогда, то на сцене, то в ходе моей ежедневной одинокой жизни в квартале «Берлиоз». Роль я выучил быстро. Но французский язык полон тонкостей произношения и к тому же требует непривычного для нас очень высокого темпа речи. На рассвете каждого зимнего дня я шел из своего квартала «Берлиоз» в парк, делал зарядку, глядя на игры детской сада, почти сплошь состоящего из черных или очень смуглых детишек. Потом я бежал три километра по набережной делового и скучною канала. Вспотев, натягивал прихваченный с собой свитер, чтобы не простудиться, и под мелким дождиком января шел медленным шагом назад. За тридцать минут хода я должен был несколько раз вслух, громко, пугая вскриками очень редких в этой части города прохожих, произнести подряд все мои монологи. Для роли я отпустил бороду и усы. Седина стала совсем очевидной. Я проходил под мостом. С моста, навалившись руками и грудью на парапет, смотрел на меня непонятный бродяга. Мне казалось, я сам смотрел на себя с его точки зрения. Я видел потного, неопрятного сумасшедшего в свитере, выкрикивающего слова вроде: «Чего ты хочешь, Сендер? Чего они все от меня хотят?»
В спектакле было много песен. Очень красивые мелодии. Слова были на иврите. Мы заучивали их все вместе и учились петь. Моше — наш режиссер — был очень музыкален. Мне нравилось то, что наметилось на репетициях. Но потом мы оделись в костюмы и нам сделали гримы. Мне перестало нравиться. Казалось, что мы не живые конкретные люди из этого местечка, а иллюстрация из старой книжки — все правильно, все как надо — выдержан стиль, шляпа как надо, белые чулки как надо, пейсы как надо, но за всем этим исчезли лица. Я стал спорить с режиссерами. Отношения напряглись. Дошло почти до разрыва. Но все же состоялась премьера, и был даже успех. Наши споры неопределенно застыли на точке компромисса. Но продолжать их было бессмысленно. Наш многолюдный спектакль шел каждый день. Открывался занавес, в полутьме и в дыму слышались пение и слова древней молитвы. Я сидел среди моих коллег — французов, валлийцев, фламандцев — и вместе с ними выпевал библейские слова. Москва была далеко. Очень. Как во сне. Чтобы удержаться от нервного срыва, я приучил себя к дисциплине обязательного чтения. Тогда я завел правило ежедневно читать по две главы из Библии — одну из Ветхого завета, одну из Евангелия. Так я в первый раз читал Священное писание.
Что одиночество нам дарит?Тоска за месяц на год старитБыла ли эта жизнь пуста?Французский зная вполовину,Играл по вечерам раввинаИ пел на языке Христа.
Монтажная склейка
Первые гастроли в Израиле. Ошеломляющее впечатление от древних камней, от толп так по-разному молящихся одному и тому же Богу. Японка плачет навзрыд плечо в плечо со мной в тесной пещере у гроба Господня. Старый американец безостановочно снимает видеокамерой все, что перед ним. Широкополую шляпу не снял даже в храме. Забыл. Идет ко гробу. Храмовый священник — грек снимает с него шляпу.
Стена Плача. Белеют неисчислимые записочки с мольбами в целях между камней. Можно ли войти в синагогу? Можно, но надо накрыть голову вижу широкополые шляпы хасидов, вижу кипы, вижу кепки, какие у нас носят торговцы на южных базарах. Мне дают бумажную кипу, я впервые в жизни вхожу в синагогу и попадаю в атмосферу и декорацию нашего парижского спектакля. Молодец Моше, знает дело! Вот резко кланяются и страстно выкрикивают слова молитвы одетые точно как я в спектакле — длинный черный сюртук, короткие штаны, белые чулки, черные туфли. Завитки пейсов вдоль щек. Раввины? Или просто ортодоксы? Высокий хасид, кланяясь, бросает на меня острые взгляды раз, другой. (Я что-то не так делаю?) Он бормочет молитву и неуклонно боком приближается ко мне. (Ему не нравится моя бумажная кипа?) Я стараюсь припомнить слова на иврите из нашего спектакля. Я кланяюсь. И он наклоняется одновременно. И в поклоне говорит негромко: «Здравствуйте, Сергей Юрьевич! С приездом!»
Вышли на площадь. Раввина звали Авигдор, в одесском прошлом — Виктор. Меня он помнит по съемкам «Золотого теленка» — стоял тогда в толпе любопытствующих и смотрел, как снималась сцена Остапа с Зосей у Потемкинской лестницы. Тогда я был загримирован и носил «исторический» костюм. Теперь мы поменялись ролями. Однако все это нешуточно. Поулыбавшись воспоминаниям, Авигдор очень серьезно отвечал на наши с Наташей вопросы. Да, он обрел здесь смысл жизни. Иудаизм дал ему уверенность и радость бытия. Почему? Потому что он знает, что ему должно делать в каждую минуту его жизни.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});