– Какой должок? – с удивлением спросил озадаченный неожиданным вопросом Чубалов.
– И у тебя, видно, память-то такая же короткая стала, что у меня, – усмехнулся Марко Данилыч. – Давеча, как торговались, помнил, а теперь и забыл… Саратовский-от должок! Тысяча-то!..
– Да ведь тому долгу уплата еще в будущем году, – придерживая лошадь, с изумленным видом молвил Герасим Силыч.
А у него на ту пору и двухсот в наличности не было, а в Муром надо ехать, к Макарью сряжаться.
– В векселе сроку, любезный мой, не поставлено, – с улыбкой сказал Смолокуров. – Писано: «До востребования», значит, когда захочу, тогда и потребую деньги.
– Да как же это, Марко Данилыч?.. – жалобно заговорил оторопевший Чубалов. – Ведь вы и проценты за год вперед получили.
– Получил, – ответил Смолокуров. – Точно что получил. Что ж из того?… Мне твоих денег, любезный друг, не надо, обижать тебя я никогда не обижу. Учет по завтрашний день учиним; сколько доведется с тебя за этот месяц со днями процентов получить, а остальное, что тобой лишнего заплачено из капитала, вычту, тем и делу конец.
– Я так располагал, Марко Данилыч, чтобы у Макарья с вами расплатиться, – молвил Чубалов.
– Не могу, любезный Герасим Силыч… И рад бы душой, да никак не могу, – сказал Смолокуров. – Самому крайность не поверишь какая. Прядильщиков вот надо расчесть, за лес заплатить, с плотниками, что работные избы у меня достраивают, тоже надо расплатиться, а где достать наличных, как тут извернуться, и сам не знаю. Рад бы душой подождать, не то что до Макарья, и хоть и год и дольше того, да самому, братец, хоть в петлю лезь… Нет уж, ты, пожалуйста, Герасим Силыч, должок-от завтра привези мне, на тебя одного только у меня и надежды… Растряси мошну-то, что ее жалеть-то? Важное дело тебе тысяча рублей!.. И говорить-то тебе об ней много не стоит…
– Ей-Богу, не при деньгах я, Марко Данилыч, – дрожащим голосом отвечал Чубалов на речи Смолокурова. – Воля ваша, а завтрашнего числа уплатить не могу.
– Льготных десять дней положу, – молвил Марко Данилыч.
– Не то через десять, через тридцать не в силах буду расплатиться… – склонив голову, сказал на то Чубалов. – Помилосердуйте, Марко Данилыч, – явите Божескую милость, потерпите до Макарьевкой.
– Не могу, любезный, видит Бог, не могу, – отвечал Смолокуров.
– Вся воля ваша, а я не заплачу, – решительным голосом сказал Чубалов и хотел было ехать со двора. Смолокуров остановил его.
– Как же так? – вскрикнул он. – Нешто забыл пословицу: «Умел взять, умей и отдать»?.. Нельзя так, любезнейший!.. Торгуешься – крепись, а как деньги платить, так плати, хоть топись. У нас так водится, почтеннейший, на этом вся торговля стоит… Да полно шутки-то шутить, Герасим Силыч!.. Знаю ведь я, что ты при деньгах, знаю, что завтра привезешь мне должок!.. Приезжай часу в одиннадцатом, разочтемся да после того пообедаем вместе. Севрюжки, братец ты мой, какой мне намедни прислали да балыков – объеденье, пальчики оближешь!.. Завтра с ботвиньей похлебаем. Да смотри не запоздай, гляди, чтобы мне не голодать, тебя ожидаючись.
– Марко Данилыч, истинную правду вам докладываю, нет у меня денег, и достать негде, – со слезами даже в голосе заговорил Чубалов. – Будьте милосерды, потерпите маленько… Где же я к завтраму достану вам?.. Помилуйте!
– Нет уж, ты потрудись, пожалуйста. Ежели в самом деле нет, достань где-нибудь, – решительно сказал Смолокуров. – Не то сам знаешь: дружба дружбой, дело делом. Сердись на меня, не сердись, а ежели завтра не расплатишься, векселек-от я ко взысканью представлю… В Муром-от тогда, пожалуй, и не угодишь, а ежели после десяти дней не раплатишься, так и к Макарью не попадешь.
– Как же это я в Муром-от не угожу?.. Как же это к Макарью не попаду?.. Эк что сказал!.. – вскрикнул сильно взволнованный Чубалов.
– Так же и не угодишь, – спокойно ответил ему Марко Данилыч. – Не знаешь разве, что городской голова и земский исправник оба мне с руки? И льготного срока не станут ждать – до десяти дён наложут узду… Да. Именье под арест и тебя под арест, – они, брат, шутить не любят. Ну да ведь это я так, к слову только сказал… Этого не случится, до того, я знаю, дела ты не доведешь. Расплатишься завтра, векселек получишь обратно – и конец всему… Прощай, любезный Герасим Силыч… Пожалуйста, не запоздай, до обеда бы покончить, да тотчас и за ботвинью.
Кончилось дело тем, что Чубалов за восемьсот рублей отдал Марку Данилычу и образа, и книги. Разочлись; пятьдесят рублей Герасим Силыч должен остался. Как ни уговаривал его Марко Данилыч остаться обедать, как ни соблазнял севрюжиной и балыком, Чубалов не остался и во всю прыть погнал быстроногую свою кауренькую долой со двора смолокуровского.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
После холодных дождей, ливших до дня Андрея Стратилата, маленько теплынью было повеяло: «Батюшка юг на овес пустил дух». Но тотчас же мученик Лупп «холодок послал с губ» – пошли утренники… Брусника поспела, овес обронел[321], точи косы, хозяин – пора жито косить: «Наталья-овсяница в яри спешит, а старый Тит перед ней бежит», велит мужикам одонья вершить, овины топить, новый хлеб молотить[322]. Много на лету тенетнику, перелетные гуси то и дело садятся на землю, скворцы не летят на Вырей, значит, «бабье лето»[323], а может, и целая осень будет сухая и ведряная… Зато по тем же приметам ранней, студеной зимы надо ждать. Радостью радуется сельщина-деревенщина: и озими в меру поднимутся, и хлеб молотить сподручно будет. А будет озимь высока, то овечкам в честь, погонят их в поле на лакому кормежку, и отравят[324] овечки зеленя[325], чтобы в трубку они не пошли.
По городам, тем паче на временном Макарьевском торжище, иным людям в ту пору заботы. Торг к концу подходит: кто барыши, кто убытки смекает. Оптовые сводят счеты с розничными; розничные платят старые долги, делают новые заборы. Сидя с верителями за чаем по трактирам, всячески они перед ними угодничают, желая цен подешевле, отпуска побольше, сроков уплаты подольше. Платежи да полученья у всех в голове, везде только и речи о них. Придет двадцать пятое августа, отпоют у флагов молебен, спустят их в знак окончания вольного торга и с той минуты уплат начнут требовать, а до тех пор никто не смей долга спрашивать, ежели на векселе глухо написано: «Быть платежу у Макарья…» С того дня по всей ярманке беготня и суетня начинаются. Кто не успел старых долгов получить или не сделался как-нибудь иначе с должником, тот рассылает надежных людей по всем пристаням, по всем выездам, не навострил бы тот лыжи тайком. Скроется – пиши долг на двери, а получка в Твери. Глядишь, через месяц, через другой несостоятельным объявится, а расплатится разве на том свете калеными угольями.
Суетня кипит по всей ярманке. Разъезжаться начинают. С каждым днем закрытых лавок больше и больше. В соборе с утра до вечера перед сверкающей алмазами иконой Макария Желтоводского один торговец за другим молебны служат благодарные и в путь шествующим. Тепло и усердно молится люд православный перед ликом небесного покровителя ярманки. Тихо раздаются под сводами громадного храма возгласы священника и пение причетников, а в раскрытые двери иные тогда звуки несутся: звуки бубнов, арф и рогов, пьяные клики, завыванья цыган, громкие песни арфисток и других торгующих собою женщин… Рядом с собором за узким каналом стоит громадный храм сатане. Самый наглый, самый открытый, во всем христианстве беспримерный разврат царит там. Царит он теперь и на всей ярманке. Каждый почти трактир, каждая гостиница с неизбежными арфистками обращены в дома терпимости. Но главный храм, как бы в насмешку над русским благочестьем, поставлен почти рядом с храмом Бога живого, чтоб кликом своим заглушать молитвенные песнопения. Какие чувства должны возбуждаться в душе твердых еще в православном благочестии людей, когда, стоя на молитве, слышат они, как церковное пение заглушается кликами и песнями пьяного разгула!.. А еще дивятся, отчего вкруг ярманки раскол в последние годы усилился. Как ему не усилиться при виде такого безобразия, такого поругания православной святыни? Сколько раз купечество жаловалось на такие постыдные порядки, сколько раз составляло о том приговоры. На все один ответ – глубокое молчанье…
В два и в три ряда, чуть не на каждом шагу затрудняя движенье городских экипажей и пешеходов, по улицам, ведущим к речным пристаням и городским выездам, тянутся нескончаемые обозы грузных возов. По всем рядам татары в пропитанных салом и дегтем холщовых рубахах, с белыми валяными шляпами на головах, спешно укладывают товары – зашивают в рогожи ящики, уставляют их на телеги. «Купецкие молодцы «снуют взад и вперед с озабоченными лицами, а хозяева либо старшие приказчики, усевшись на деревянных, окрашенных сажей стульях с сиденьем из болотного камыша[326] или прислонясь спиной к дверной притолоке, глубокомысленно, преважно, с сознанием самодостоинства, поглядывают на укладку товаров и лишь изредка двумя-тремя отрывистыми словами отдают татарам приказанья. Крики извозчиков, звон разнозвучных болхарей, гормотух, гремков[327] и бубенчиков, навязанных на лошадиную сбрую, стук колес о булыжную мостовую, стук заколачиваемых ящиков, стукотня татар, выбивающих палками пыль из овчин и мехов, шум, гам, пьяный хохот, крупная ругань, писк шарманок, дикие клики трактирных цыган и арфисток, свистки пароходов, несмолкающий нестройный звон в колокольном ряду и множество иных разнообразных звуков слышатся всюду и далеко разносятся по водному раздолью рек, по горам и по гладким, зеленым окрестностям ярманки. Все торопится, все суетится, кричит во всю мочь, кто с толком, кто без толку. Дело кипит, льет через край…