По утрам уже стал выпадать редкий иней, пальмы в саду за домом поникли. В саду у хозяина на верхушке склона пронзительно верещал дрозд. Вечерами торопливо проходил по улице продавец тофу[13], и звуки его рожка сливались с ударами деревянного гонга в храме Эммёдзи. Дни становились всё короче. Вид у О-Ёнэ был по-прежнему болезненный, ничуть не лучше, чем в тот день, когда Соскэ это вдруг заметил. Раз или два, придя со службы, Соскэ заставал О-Ёнэ в постели, но она объясняла это просто лёгким недомоганием. Однако показываться врачу, как ей советовал муж, не стала, в этом, по её словам, не было нужды.
И всё же Соскэ не мог оставаться спокойным. Тревога порой не давала работать. Но как-то раз, добираясь трамваем со службы домой, Соскэ вдруг хлопнул себя по колену. В дом он вошёл бодрой походкой и прямо с порога спросил: «Ну, как сегодня?» О-Ёнэ ничего не ответила, собрала, как обычно, костюм и носки, которые Соскэ снял, и направилась в маленькую комнату. Соскэ, идя следом, улыбаясь, спросил:
— Ты ждёшь ребёнка?
О-Ёнэ, молча потупившись, старательно чистила пиджак, стоя у открытого окна. Потом всё стихло, но О-Ёнэ не выходила. Тогда Соскэ сам пошёл к ней. Зябко съёжившись, О-Ёнэ сидела в полумраке перед зеркалом. Когда Соскэ её окликнул, она ответила: «Сейчас», — и поднялась. В голосе её дрожали слёзы.
Вечером муж и жена сидели у хибати, грея руки над железным чайником.
— Ну, как дела? — против обыкновения весело, спросил Соскэ, и О-Ёнэ со всей отчётливостью вспомнила, какими оба они были до женитьбы.
— Давай попробуем встряхнуться, — продолжал Соскэ. — Уж чересчур уныло мы с тобой живём.
Они поговорили о том, куда бы съездить в воскресенье, обсудили, что купить из одежды к Новому году. Соскэ насмешил О-Ёнэ, не без юмора рассказав об одном сослуживце, некоем Такаги, который наотрез отказался купить жене подбитое ватой шёлковое кимоно, заявив, что не станет потакать её капризам и тратить зря с трудом заработанные деньги. А когда жена упрекнула его в жестокости, сказав, что ей и в самом деле не в чем в холод выйти из дому, муж ответил, что в крайнем случае она может закутаться в ватное или шерстяное одеяло.
Глядя на повеселевшее лицо Соскэ, О-Ёнэ на какой-то миг представила себе, что к ним вернулось прошлое.
— Пусть себе жена Такаги довольствуется одеялом, — сказал Соскэ, — мне безразлично, а вот я, например, не прочь обзавестись пальто. Недавно я увидел, когда был у зубного врача, как садовник укутывает деревца рогожей, и мысль о пальто буквально застряла у меня в мозгу.
— Тебе хочется пальто?
— Ага.
О-Ёнэ взглянула на мужа.
— Так закажи, в рассрочку.
— Ладно, оставим это, — вдруг помрачнев, уныло сказал Соскэ и вслед за тем спросил: — Кстати, когда намерен Короку переселяться?
— Ему, наверное, не очень этого хочется, — сказала О-Ёнэ. Она с самого начала чувствовала, что Короку почему-то её, недолюбливает, но, памятуя о том, что это брат её мужа, всячески старалась с ним ладить. Одно время ей уже казалось, будто деверь стал к ней относиться по-родственному дружелюбно. Но теперь единственную причину его упорного нежелания к ним переехать видела лишь в самой себе.
— Видно, ему жаль покидать комнату, в которой он сейчас живёт. Он ведь понимает, что жизнь у нас сулит ему массу неудобств, и потому боится так же, как боимся мы, лишнего беспокойства и хлопот. Во всяком случае, пока Короку не переехал, я не расстанусь с мыслью о пальто.
Это категорическое заявление, исполненное чисто мужской решимости, всё же не успокоило О-Ёнэ, и она молчала, пряча подбородок в воротник кимоно. Затем глянула на Соскэ исподлобья и спросила:
— Короку-сан по-прежнему меня ненавидит?
Этот вопрос О-Ёнэ часто задавала мужу в первое время после приезда в Токио, и всякий раз ему стоило немалого труда успокоить её и утешить. Но потом она перестала об этом говорить, и Соскэ решил, что вопрос сам собой отпал.
— Опять у тебя шалят нервы, — сказал Соскэ. — Не всё ли равно, что там думает Короку, если я с тобой.
— Это ты в «Луньюе» вычитал? — У О-Ёнэ ещё хватило духу пошутить.
— Ага, — ответил Соскэ, и разговор на этом прекратился.
Когда на следующий день Соскэ проснулся, по крытой жестью крыше барабанил холодный дождь. Пришла О-Ёнэ с подхваченными тесьмой рукавами кимоно.
— Пора вставать!
Слушая, как падают на крышу тяжёлые капли, Соскэ испытывал неодолимое желание ещё хоть немного понежиться под тёплым одеялом. Однако стоило ему увидеть О-Ёнэ, болезненную, бледную, но неизменно заботливую, как он, крикнув: «Э-эй!» — тотчас же вскочил.
Всю улицу заволокла густая пелена дождя. Росший на обрыве тропический бамбук время от времени покачивался, словно зверь, отряхивающий воду с гривы. Тёплый рис и горячий суп из мисо[14] несколько приободрили Соскэ, которому сейчас предстояло мокнуть под этим унылым небом.
— Опять промочу ноги, — сказал Соскэ. — Непременно надо купить ещё пару ботинок.
Но пока ему пришлось удовлетвориться старыми, с прохудившимися подмётками. Он надел их и немного подвернул брюки.
Вернувшись домой, Соскэ увидел, что О-Ёнэ поставила возле трюмо лохань с тряпкой. С потолка, сильно потемневшего в одном месте, время от времени в лохань капала вода.
— Что говорить о ботинках, если крыша течёт, — горько усмехнулся Соскэ. В тот вечер О-Ёнэ ради мужа разожгла котацу[15], просушила его шерстяные носки и суконные брюки в полоску.
Дождь не переставая лил и на следующий день. О-Ёнэ, как обычно, разбудила мужа, который, одеваясь, снова вспомнил о ботинках. На третье утро Соскэ нахмурился и с досады прищёлкнул языком:
— До каких же это пор будет продолжаться? Ботинки уже невозможно надеть, до того они намокли.
— А с маленькой комнатой прямо беда, с потолка так и льёт.
Они решили попросить хозяина в первый же ясный день починить крышу. Соскэ с трудом натянул скрипевшие от воды ботинки и ушёл.
К счастью, часам к одиннадцати дождь прекратился, стало тепло и ясно, как бывает в погожий осенний день, на заборах чирикали воробьи. О-Ёнэ встретила Соскэ радостная, даже какая-то просветлённая, и неожиданно спросила:
— Послушай, не продать ли нам ширму?
Полученная от тётушки ширма так до сих пор и стояла в углу кабинета. Всего лишь двустворчатая, она тем не менее оказалась бы лишней в гостиной, из-за размеров и расположения этой комнаты. Если поставить её с южной стороны — она загородит вход, если с восточной — не будет пропускать свет, остаётся лишь поставить её у ниши, но ведь нишу закрывать тоже не так уж удобно. Соскэ не раз ворчал:
— Взял её как единственную память об отце, а куда девать — не знаю.
При этом О-Ёнэ смотрела на серебряную луну с облупившимися краями и едва различимые на фоне ширмы стебли тростника с видом полнейшего недоумения, как, дескать, могут люди дорожить подобной вещью. Но сказать об этом мужу прямо О-Ёнэ не решалась, лишь однажды как бы вскользь спросила:
— Неужели это и в самом деле ценная картина?
Тут Соскэ впервые рассказал О-Ёнэ про Хоицу. Точнее, не рассказал, а передал то, что некогда слышал от отца и помнил довольно смутно. Что же до истинной ценности картины и подробностей истории Хоицу, то тут он ничего определённого сказать не мог. Но для О-Ёнэ этих сведений оказалось вполне достаточно, чтобы решиться на не совсем обычный для неё поступок, в особенности когда она присовокупила к ним разговор с мужем на прошлой неделе. И вот в тот самый день, когда дождь наконец перестал и лучи солнца залили сёдзи в столовой, она накинула поверх кимоно не то шаль, не то шарф какого-то неопределённого цвета и вышла из дому. Пройдя квартала два, О-Ёнэ свернула на улицу, по которой ходил трамвай, и подошла к довольно большому магазину подержанных вещей, помещавшемуся между булочной и лавкой, где продавали сушёную рыбу и сушёные овощи. Когда-то О-Ёнэ купила здесь складной обеденный столик. Отсюда же Соскэ принёс железный чайник, который жил у них и поныне.
Спрятав руки в рукава кимоно, О-Ёнэ остановилась и увидела всё те же новенькие железные чайники и множество хибати, которые были как раз к сезону. Ни одной антикварной вещи, если не считать какой-то странный предмет, висевший против входа и очень похожий на щит черепахи, а под ним длинное жёлтое буддийское кропило из конского волоса, меха белого медведя и пеньки. Ещё было выставлено несколько полок для чайной посуды из сандалового дерева, сделанных до того плохо, что в любой момент они могли покоробиться. Но О-Ёнэ в таких вещах мало что смыслила. Зато она убедилась, что ни одной ширмы или какемоно здесь нет, и вошла внутрь.
Шла сюда О-Ёнэ с единственной целью, чтобы хоть за какую-нибудь цену сбыть ширму. У неё был некоторый опыт в такого рода делах, полученный ещё в Хиросиме, и она без особых усилий завела разговор с хозяином, мужчиной лет пятидесяти со смуглым лицом и впалыми щеками. Надев очки в черепаховой оправе, огромные и потому кажущиеся забавными, он читал газету, грея руки над бронзовым с шероховатой поверхностью хибати.