И Иванников выводит крупными буквами неровные строчки: «А я, слава богу, здоров, не ранетый и не контуженый. Питание у нас справное и обмундировка тоже: полушубки, валенки, телогрейки на вате и штаны тоже ватные. А еще сверху одеваем все белое — масхалаты называется, чтобы на снегу видно не было. Еще нам раздавали подарки, и мне достался подарок от трудящейся гражданки из деревни Терки, что на Ярославщине, — шерстяные носки и тонкие перчатки. Перчатки я отдал взводному: ему для пистолета сподручнее, а носки на мне. Правда, прохудились на пятках, но я зашил…»
Тут как раз Иванникова и позвали к ротному.
Сержант влез в полушубок, привычно закинул за спину автомат и, перешагивая через спящих бойцов своего отделения, вышел из хаты.
Возле крыльца приплясывал часовой.
— Ну как? — спросил Иванников. — Тихо?
— Тихо, товарищ сержант, — ответил часовой и, перестав притопывать, прислушался. — У соседей только постреливают из минометов, а так ничего: немец нынче смирный.
Иванников вышел за калитку и пошел по улице. Снег под его ногами от мороза не то что скрипел, а прямо-таки визжал, и визг этот, казалось, слышен был и у немцев. На правом фланге, километрах в трех от станицы, которую они освободили сегодня утром, чего-то расходились минометчики.
Там лениво взлетали ракеты, иногда татакали пулеметы. Но боя, похоже, там не велось — одна стрельба. И Иванникову, человеку хозяйственному и по-крестьянски прижимистому, стало жалко понапрасну выкидываемых мин. Он вспомнил, как в сорок первом считали каждый патрон, каждый снаряд, а теперь вот — разбогатели, получается — не жалко.
В хате, в которой квартировал командир роты старший лейтенант Поплечный, уже находился взводный Амирбаев, два других отделенных — младшие сержанты, политрук роты и кто-то в черном — не то летчик, не то танкист. На столе горела керосиновая лампа, стоял самовар, алюминиевые кружки, в плетеной тарелке лежали куски хлеба, на газете — колотый сахар. Но чай никто не пил, и Иванников пожалел об этом: чаю бы он попил с удовольствием.
Оказалось, что ждали только его, Иванникова, и едва он переступил порог и прислонил к стене автомат, как ротный встал и жестом пригласил всех к тому краю стола, где сидел под образами человек в черном.
— Вот что, товарищи, — начал старший лейтенант Поплечный, — вашему взводу выпала большая честь в братском взаимодействии с нашими славными танкистами…
— Извини, старшой, — перебил Поплечного человек в черном и выдвинулся из полумрака на свет. — Времени у нас мало. В обрез. Так что разреши мне.
— Да, да, пожалуйста, — с готовностью согласился ротный, и Иванников чутьем полтора года провоевавшего человека понял, что ему сегодня спать не придется.
— Честь не честь, а задача у нас простая: прорваться сегодня ночью через хутор Горелый к высоте сто девяносто шесть, — заговорил Поплечный уверенным голосом. — Прорваться с ходу, в бой не ввязываться. Такая вот задача. Мои танки будут на северной окраине станицы через час. К тому времени вам, младший лейтенант, — обратился он к взводному Амирбаеву, — доставить туда шестеро конных саней-розвальней. Или что найдете. В станице есть сани. Лошадей нет, а сани имеются. Сам видел… Дальше. Людей одеть в масхалаты, взять побольше патронов и гранат. Пару пулеметов. Хорошо бы «максим».
— «Максим» будет, — заверил ротный.
— Полушубки снять и положить на дно саней: неизвестно, сколько нам на этой высоте загорать придется. Сухой паек на два дня… Кажется все.
— Так, значит, высоту брать будем, — ни к кому не обращаясь, произнес Иванников, как бы закрепляя в своем сознании кем-то принятое решение.
— Будем, — жестко обрубил танкист. — Немцы на ночь с высоты спускаются в хутор. На высоте остается только усиленное сторожевое охранение. Да и то рылом в другую сторону. Вот мы и должны воспользоваться этим.
— А откуда известно, что они уходят? — спросил кто-то из отделенных. — Сами они, что ли, доложили нам?
— Оттуда! — танкист нервно сплел пальцы, хрустнул суставами, но заводиться не стал. — Не знаю я, откуда известно. Начальство мне не доложило, откуда ему известно. Мерзнет немец, вот и лезет в хаты, — зло закончил он.
— Но ведь хутор… — нерешительно произнес взводный Амирбаев. — Наш батальон сегодня два раза атака ходил…
— Потому и не взяли хутор, что высота — ключ ко всей обороне немцев на участке дивизии. Возьмем этот ключ, и вся их оборона рассыплется. А в хутор мы прорвемся: ночной атаки танков они не ожидают. Сейчас минометчики приучают фрицев к шуму. Вот под этот шум нам и нужно как можно ближе подойти к их обороне. А сани — это чтобы вас раньше времени не прихлопнули: танк на скорости прикроет десантников снежным буруном. Еще вопросы будут? — танкист обвел взглядом всех присутствующих, и Иванников заметил, что одна сторона лица у него красная и бугристая, а глаз на этой стороне слезится, неподвижен и больше другого.
«Видать, горел парень, — подумал сержант о танкисте. — Этот прорвется, этот чего хошь достигнет».
Вопросов не было.
11. Май 1960 года, суббота
— А вин тут блызько живэ, — говорит мне Дмитро Сэмэныч, как он мне представился, и берется за свою косу. — Вместях и пидэмо: я у його тютюном разживусь. Гарний у його тютюн. — И пояснил: — Табак по-нашему, по-хохлацки.
— Да ничего, я понимаю.
— То так: ученого чоловика зараз видно. Ученому чоловику шо як ни гутарь, вин усэ скризь понимае.
Я не стал разочаровывать моего нового знакомого на счет моей учености: до диплома мне еще два года. Но главное — точит меня червь сомнения: не ту дорожку я себе выбрал, не туда иду, не выйдет из меня инженера-радиста, и не смогу я на этой стезе доказать Галке, что, оттолкнув меня, она оттолкнула… Но на этом лучше остановиться, потому что стоит мне решить, что я — не просто я, как все пойдет через пень-колоду. Так что сначала инженер, а потом… А потом видно будет…
Я так задумался, что не заметил крапиву и влез в нее своими голыми ногами. И поделом: не отвлекайся.
Мы идем по тропинке вдоль лесопосадки. Впереди Дмитро Сэмэныч с косою на плече, я чуть сзади качу свой велосипед и на ходу тру ладонями то одну, то другую окрапивленную ногу. Мы идем к какому-то деду Осипу, который должен знать все. Признаться, я иду к этому деду без всякого энтузиазма и единственно потому, чтобы не обидеть Дмитро Сэмэныча, который почему-то решил, что я только за тем сюда и прикатил, чтобы разузнавать о взрыве батайских складов.
И все-таки я иду, хотя решительно не знаю, что мне потом делать с моими новыми знаниями об этих складах. В газеты я уже не пишу и журналистом быть не собираюсь, потому что не умею… ну, не врать, а что-то в этом роде, без чего журналисту никак нельзя. Но даже если бы и умел, и писал, и собирался, вряд ли кого-нибудь смогла бы заинтересовать история, скорее похожая на легенду, чем на действительный факт.
Но дело не только в этом. Всего пятнадцать лет прошло после войны, и если мальчишки все еще играли в «наших» и «немцев», то взрослые, прошедшие через войну и сквозь войну, вспоминали о ней неохотно: она еще ныла по ночам к непогоде невынутыми осколками и будто бы залеченными ранами, памятью о невернувшихся. Еще бывшим фронтовикам не положено было никаких льгот, еще на толкучке безногие или безрукие калеки со слезой в голосе рекламировали всякую рухлядь и краденое барахло, еще в каких-то дальних далях, в стороне от людского глаза зрели проекты помпезных памятников, еще только добывали руду и золотишко для орденов и медалей, которые дождем прольются на всех, кто воевал или околачивался около войны, еще поденщики от литературы только складывали первые главы мемуаров для власть предержащих…
А пока те, кто остался жив, и теперь, через пятнадцать лет, все не переставали удивляться тому, что они двигаются, дышат, едят, работают, обнимают женщин, растят детей… «Пропади она пропадом! — говорили бабы. — Хорошее что вспоминать, а войну…» — и кто вздохнет, кто перекрестится, кто вытрет концом косынки повлажневшие глаза…
Да и сам я был мальчишкой этой войны, и на мою пацанячью долю хватило и бомбежек, и артобстрелов, и смертей, и человеческого горя. Через станицу, приютившую нас летом сорок второго, война прокатилась дважды: сперва в одну сторону — на восток, потом в другую — на запад, и каждый раз за саманные хаты нашей станицы обе стороны дрались так, словно здесь, посреди Сальских степей, решался исход войны: и хаты горели, и гибли в погребах бабы и детишки, а когда бой затихал, соседи торопливо хоронили соседей.
Потом война ушла на запад… Но для нас, пацанов, она, можно сказать, только началась: некого стало бояться и все поля бывших сражений стали нашими. То гранату нашли и давай ее разбирать — двумя пацанами стало в станице меньше, одним калекой больше; то нашли ящик с патронами и бросили его в костер — вот уж салют будет! — и салют был, и еще одним пацаном стало на свете меньше, а несколько попало в больницу. И я в том числе. У меня и сейчас на бедре шрам от немецкой автоматной пули. Видел я, как подрывались на минах мои сверстники — так погиб мой сосед, мой тезка и закадычный друг Сережка Осипов.