Треплев (перелистывая журнал). Свою повесть прочел, а моей даже не разрезал. (Кладет журнал на письменный стол, потом направляется к левой двери; проходя мимо матери, целует ее в голову.)
Аркадина. А ты, Костя?
Треплев. Прости, что-то не хочется… Я пройдусь. (Уходит.)
Аркадина. Ставка – гривенник. Поставьте за меня, доктор.
Дорн. Слушаю-с.
Маша. Все поставили? Я начинаю… Двадцать два!
Аркадина. Есть.
Маша. Три!..
Дорн. Так-с.
Маша. Поставили три? Восемь! Восемьдесят один! Десять!
Шамраев. Не спеши.
Аркадина. Как меня в Харькове принимали, батюшки мои, до сих пор голова кружится!
Маша. Тридцать четыре!
За сценой играют меланхолический вальс.
Аркадина. Студенты овацию устроили… Три корзины, два венка и вот… (Снимает с груди брошь и бросает на стол.)
Шамраев. Да, это вещь…
Маша. Пятьдесят!..
Дорн. Ровно пятьдесят?
Аркадина. На мне был удивительный туалет… Что-что, а уж одеться я не дура.
Полина Андреевна. Костя играет. Тоскует, бедный.
Шамраев. В газетах бранят его очень.
Маша. Семьдесят семь!
Аркадина. Охота обращать внимание.
Тригорин. Ему не везет. Все никак не может попасть в свой настоящий тон. Что-то странное, неопределенное, порой даже похожее на бред. Ни одного живого лица.
Маша. Одиннадцать!
Аркадина (оглянувшись на Сорина). Петруша, тебе скучно?
Пауза.
Спит.
Дорн. Спит действительный статский советник.
Маша. Семь! Девяносто!
Тригорин. Если бы я жил в такой усадьбе, у озера, то разве я стал бы писать? Я поборол бы в себе эту страсть и только и делал бы, что удил рыбу.
Маша. Двадцать восемь!
Тригорин. Поймать ерша или окуня – это такое блаженство!
Дорн. А я верю в Константина Гаврилыча. Что-то есть! Что-то есть! Он мыслит образами, рассказы его красочны, ярки, и я их сильно чувствую. Жаль только, что он не имеет определенных задач. Производит впечатление, и больше ничего, а ведь на одном впечатлении далеко не уедешь. Ирина Николаевна, вы рады, что у вас сын писатель?
Аркадина. Представьте, я еще не читала. Все некогда.
Маша. Двадцать шесть!
Треплев тихо входит и идет к своему столу.
Шамраев (Тригорину). А у нас, Борис Алексеевич, осталась ваша вещь.
Тригорин. Какая?
Шамраев. Как-то Константин Гаврилыч застрелил чайку, и вы поручили мне заказать из нее чучело.
Тригорин. Не помню. (Раздумывая.) Не помню!
Маша. Шестьдесят шесть! Один!
Треплев (распахивавает окно, прислушивается). Как темно! Не понимаю, отчего я испытываю такое беспокойство.
Аркадина. Костя, закрой окно, а то дует.
Треплев закрывает окно.
Маша. Восемьдесят восемь!
Тригорин. У меня партия, господа.
Аркадина (весело). Браво! браво!
Шамраев. Браво!
Аркадина. Этому человеку всегда и везде везет. (Встает.) А теперь пойдемте закусить чего-нибудь. Наша знаменитость не обедала сегодня. После ужина будем продолжать. (Сыну.) Костя, оставь свои рукописи, пойдем есть.
Треплев. Не хочу, мама, я сыт.
Аркадина. Как знаешь. (Будит Сорина.) Петруша, ужинать! (Берет Шамраева под руку.) Я расскажу вам, как меня принимали в Харькове…
Полина Андреевна тушит на столе свечи, потом она и Дорн катят кресло. Все уходят в левую дверь; на сцене остается один Треплев за письменным столом.
Треплев (собирается писать; пробегает то, что уже написано). Я так много говорил о новых формах, а теперь чувствую, что сам мало-помалу сползаю к рутине. (Читает.) «Афиша на заборе гласила… Бледное лицо, обрамленное темными волосами…» Гласила, обрамленное… Это бездарно. (Зачеркивает.) Начну с того, как героя разбудил шум дождя, а остальное все вон. Описание лунного вечера длинно и изысканно. Тригорин выработал себе приемы, ему легко… У него на плотине блестит горлышко разбитой бутылки и чернеет тень от мельничного колеса – вот и лунная ночь готова, а у меня и трепещущий свет, и тихое мерцание звезд, и далекие звуки рояля, замирающие в тихом ароматном воздухе… Это мучительно.
Пауза. Да, я все больше и больше прихожу к убеждению, что дело не в старых и не в новых формах, а в том, что человек пишет, не думая ни о каких формах, пишет, потому что это свободно льется из его души.
Кто-то стучит в окно, ближайшее к столу.
Что такое? (Глядит в окно.) Ничего не видно… (Отворяет стеклянную дверь и смотрит в сад.) Кто-то пробежал вниз по ступеням. (Окликает.) Кто здесь?
Уходит; слышно, как он быстро идет по террасе; через полминуты возвращается с Ниной Заречной.
Нина! Нина!
Нина кладет ему голову на грудь и сдержанно рыдает.
(Растроганный.) Нина! Нина! Это вы… вы… Я точно предчувствовал, весь день душа моя томилась ужасно. (Снимает с нее шляпу и тальму.) О, моя добрая, моя ненаглядная, она пришла! Не будем плакать, не будем.
Нина. Здесь есть кто-то.
Треплев. Никого.
Нина. Заприте двери, а то войдут.
Треплев. Никто не войдет.
Нина. Я знаю, Ирина Николаевна здесь. Заприте двери…
Треплев (запирает правую дверь на ключ, подходит к левой). Тут нет замка. Я заставлю креслом. (Ставит у двери кресло.) Не бойтесь, никто не войдет.
Нина (пристально глядит ему в лицо). Дайте я посмотрю на вас. (Оглядываясь.) Тепло, хорошо… Здесь тогда была гостиная. Я сильно изменилась?
Треплев. Да… Вы похудели, и у вас глаза стали больше. Нина, как-то странно, что я вижу вас. Отчего вы не пускали меня к себе? Отчего вы до сих пор не приходили? Я знаю, вы здесь живете уже почти неделю… Я каждый день ходил к вам по нескольку раз, стоял у вас под окном, как нищий.
Нина. Я боялась, что вы меня ненавидите. Мне каждую ночь все снится, что вы смотрите на меня и не узнаете. Если бы вы знали! С самого приезда я все ходила тут… около озера. Около вашего дома была много раз и не решалась войти. Давайте сядем.
Садятся. Сядем и будем говорить, говорить. Хорошо здесь, тепло, уютно… Слышите – ветер? У Тургенева есть место: «Хорошо тому,[18] кто в такие ночи сидит под кровом дома, у кого есть теплый угол». Я – чайка… Нет, не то. (Трет себе лоб.) О чем я? Да… Тургенев… «И да поможет господь всем бесприютным скитальцам»… Ничего. (Рыдает.)
Треплев. Нина, вы опять… Нина!
Нина. Ничего, мне легче от этого… Я уже два года не плакала. Вчера поздно вечером я пошла посмотреть в саду, цел ли наш театр. А он до сих пор стоит. Я заплакала в первый раз после двух лет, и у меня отлегло, стало яснее на душе. Видите, я уже не плачу. (Берет его за руку.) Итак, вы стали уже писателем… Вы писатель, я – актриса… Попали и мы с вами в круговорот… Жила я радостно, по-детски – проснешься утром и запоешь; любила вас, мечтала о славе, а теперь? Завтра рано утром ехать в Елец в третьем классе… с мужиками, а в Ельце образованные купцы будут приставать с любезностями. Груба жизнь!
Треплев. Зачем в Елец?
Нина. Взяла ангажемент на всю зиму. Пора ехать.
Треплев. Нина, я проклинал вас, ненавидел, рвал ваши письма и фотографии, но каждую минуту я сознавал, что душа моя привязана к вам навеки. Разлюбить вас я не в силах, Нина. С тех пор, как я потерял вас и как начал печататься, жизнь для меня невыносима, – я страдаю… Молодость мою вдруг как оторвало, и мне кажется, что я уже прожил на свете девяносто лет. Я зову вас, целу́ю землю, по которой вы ходили; куда бы я ни смотрел, всюду мне представляется ваше лицо, эта ласковая улыбка, которая светила мне в лучшие годы моей жизни…
Нина (растерянно). Зачем он так говорит, зачем он так говорит?
Треплев. Я одинок, не согрет ничьей привязанностью, мне холодно, как в подземелье, и, что бы я ни писал, все это сухо, черство, мрачно. Останьтесь здесь, Нина, умоляю вас, или позвольте мне уехать с вами!
Нина быстро надевает шляпу и тальму. Нина, зачем? Бога ради, Нина… (Смотрит, как она одевается.)