9. НЕПРИЯТНАЯ ТЕМА
Когда мне было 8-12 лет, я вдруг страшно невзлюбил поездки в соседний городок, в гости к бабушке, и почему? — все потому, что несколько раз подряд во время таких поездок натыкался на похороны. Длинная, медленно бредущая процессия; смертельно фальшивящие музыканты, которые словно издеваются: истеричными взвизгами труб и тяжким оханьем барабана делают и без того надрывную мелодию «садиста» Шопена и вовсе нестерпимой. Потом появляется грузовик-ЗИЛ с опущенными бортами, там — среди кучи еловых ветвей, которые потом долго еще валяются по всей улице, — лежит гроб, а в нем что-то синее с человеческим лицом… Идут разговоры: «Утонула… Молодая была, тридцать лет всего… Сказала: нырну в последний разок, — вот и вышел последний разок… Через два дня только нашли…»
Все, что связано с похоронами, стало мне ненавистно: еловые лапы, красная — как на гробе — материя, вид опущенных бортов у грузовика. В маленьком городе каждые похороны — событие. Вечером взрослые обсуждают: кого хоронили, как умер этот несчастный, а главное — кого из знакомых постигла такая же смерть. Число мертвецов в моей голове множится — с синими, желтыми и белыми лицами среди накрахмаленных кружев гробовых подушечек… Все прошло, давно испарились те детские страхи, а вот городка того я с тех пор терпеть не могу, смертная тоска нападет на меня всякий раз, когда вспоминаю его пейзажи, и на всякой его улице видится мне похоронная процессия.
И вот — глупый вопрос: что же пугало меня в смерти? Я, помню, делился своими страхами с приятелями, и они мне безпечно отвечали, что, мол, ну и что, — подумаешь, смерть!.. Меня нет, и горя, значит, нет никакого. Если меня самого нет, то как же я горевать буду? Кто-то даже сказал такую неглупую вещь: «Когда ты еще не родился, тебе очень было неприятно, что тебя нет? Вот и тут точно так же, и нечего переживать!» Но никакого небытия я за смертью не чувствовал, и успокоительные слова о небытии, бывшем до рождения, нисколько не действовали. Видел или, вернее, чувствовал я в смерти некое совершенно нечеловеческое глумление, унижение, равного которому нет: тридцатилетняя женщина, живая, с какими-то своими мыслями, чувствами, планами на будущее — ныряет и… И превращается в страшное, нечеловеческое, неподвижное, синее… Бессмысленное и отвратительное, которое нужно скорее унести с глаз долой и закопать подальше от города. Вот какие шутки шутит с человеком «природа-мать»! Хороша же мать, хорош же и весь этот мир!.. И если так мерзостно меняется тело, — то что происходит с душой, с сознанием? Легенды о вурдалаках, которым днем я не верил, ночью становились пугающе убедительными.
…Страхи эти мучили меня года два, потом слегка отпустило. Острота переживания ушла, — правда, глубина осталась и в некие минуты вскипала волнами. Хотя с годами этот страх переплавился в свою видимую противоположность: в браваду, в игру с опасностью. Заплыть на реке подальше, пока сил хватает, на самую быстрину, и там, уже едва дыша от усталости, нырнуть, пытаясь достать до дна; пройти по дощечке над разобранной крышей на стройке; забрести в лес, в незнакомое место и, не зная дороги, идти и идти среди болот и дебрей, с радостью чувствуя, что выбираться будет совсем не просто…
И вот, как-то раз, лет уже в пятнадцать, вспоминая эти свои детские фобии, подумал: «А чего человек вообще боится? Боится болезни, бедности, разлуки с близкими… Если обобщить все эти страхи, то выйдет, что боится человек только боли — физической и душевной. А что такое боль? Это предвестник смерти, ее спутник и глашатай. Боль понемногу вселяет в нас смерть, шаг за шагом приводит ее в наше тело, в нашу душу. Так, значит, конечная точка всех страхов — смерть. Чего бы человек ни боялся, он боится смерти».
«Хорошо, — работала дальше мысль, — если смерть — это наш последний и единственный страх, то что же наше последнее и главное желание? Жизнь? Но жизнь сама по себе — не подарок. Жизнь — это еще не счастье, это только условие для счастья. Жизнь, полную болезней и страдания, не лучше ли заменить на небытие? И пустое существование тоже мало кого привлекает. Выходит, дело не в жизни как таковой, а в ее содержании. Что же наполняет жизнь радостью? Не любовь ли? Та любовь, которую мы крошечными дозами время от времени получаем от окружающих, та любовь, что мы теми же дозами отпускаем ближним. Мы страдаем от малости этих доз, нам хочется больше, больше любви — целый океан. Чтобы все меня любили так, как любит мать, — или еще сильнее! Чтобы ничто не мешало моему счастью любить каждого, как самого себя! Вот конечный результат всех стремлений — полная и совершенная взаимная любовь ко всем. Вот в чем мы можем успокоиться — во всеобщей любви, которой, конечно, не бывает, которая существует лишь как полнота идеала, как недостижимая черта горизонта. Не зная, как ее найти, мы придумываем себе различные суррогаты, из которых главных два: блуд и стремление к превосходству над окружающими. Ибо жажда возвышения — это та же жажда любви: если не любят, так пусть хоть трепещут пред моим величием; а величие это может выражаться и во власти, и в богатстве, и в гениальности и так далее…»
«Итак, все мы тщетно пытаемся убежать от смерти и тщетно стремимся достигнуть любви: в этом вся жизнь наша, если обобщить ее до последних пределов. Чего бы мы ни боялись, мы боимся смерти; к чему бы мы ни стремились, мы стремимся к любви. Любовь и смерть — единственное наполнение нашей жизни».
Тогда, в пятнадцать лет, мысль эта, неведомо откуда забредшая в юную голову, показалась мне чуть ли не софизмом, вроде задачки о том, почему Ахиллес не сможет догнать черепаху. А теперь…
Полнота любви — Бог, полнота смерти — грех. Так церковь учит, так в Писании сказано. Бог есть любовь, иди к Нему и найдешь тот самый океан совершенной любви, без которого тоскуешь и мучаешься на этом скудном любовью свете. Грех — это смерть, иди по пути греха и придешь к тому самому вечному громыханию душераздирающего похоронного марша, фальшивого и пронзительного, который навсегда завязнет у тебя в ушах. Два пути, две составляющие человеческой жизни, смерть и любовь, — на земле они неразрывны, связаны и переплетены, но однажды две эти половинки разделятся, и одним достанется только первая, а другим — только вторая…
Разве я что-то новое говорю?.. Это было известно всегда…
* * *
Кажется, Набоков, признался, что собственной смерти не боялся никогда, но всегда боялся услышать о смерти близких… Это, видимо, неизбывный страх: как ни веруй, а потеря любимого человека всегда видится страшным, ни с чем не сравнимым горем. Да, есть такое мнение, что верующему грешно слишком сильно убиваться по своим покойникам, — и это правильно, но когда такую разумную мысль доводят до абсурда, становится не по себе… Умер известный петербургский священник. Во время отпевания его супруга сидела возле гроба в белом платье — и улыбалась. Что она там хотела продемонстрировать: веру в скорую встречу, смирение перед Божией волей?.. Продемонстрировала только собственную бесконечную самовлюблённость: «Смотрите-ка, — у вас так не получится!..» Лучше бы по-человечески поплакала над мужем, как плачем все мы, грешные, над своими покойниками, но — то «все», а то — она…
10. НИЩИЙ НИЩЕМУ ПОДАЁТ…
Однажды мне приснился мой одноклассник, погибший в Афганистане. Он, собственно, снился мне и прежде, да всякий раз как-то не по-хорошему, в кошмарах: то вижу его сидящим на цепи, словно сторожевой пёс, то совершенно голого, замёрзшего… Но в этот раз он был прилично одет и стоял за лотком на улице — чем-то вроде торговал. Я сразу подошёл к нему и спросил: «Серёга, как ты? Всё ли в порядке?» Но он и смотреть на меня не захотел — отвернул лицо и сморщился брезгливо. «Серёга! — продолжал я настойчиво. — Ты скажи, не молчи! Я ведь молюсь за тебя. Тебе стало ли лучше хоть немного?» Не знаю я доподлинно, был ли он крещён, — сильно сомневаюсь в этом и даже почти уверен, что не был. В Афганистане он погиб не от пули — от дизентерии, в госпитале, не успев и полгода прослужить… «Серёга, мне продолжать молиться-то, или что?» Тут он повернулся ко мне — глаза злые-презлые, рот скривлен презрительно… «Не надо, — говорит, — твоих молитв. Уйди отсюда, не хочу тебя видеть». Такой вот сон.
А снам, конечно, верить не стоит, и я, конечно, по-прежнему за него пытаюсь молиться.
Или другое воспоминание: сижу перед телевизором, доедаю котлету, смотрю питерскую криминальную хронику. Рассказывают об очередном «подснежнике» — человеке, убитом осенью, а найденном весной, когда снег сошёл. Самого убитого не показывают — только ноги в красивых когда-то, дорогих ботиночках. Потом во весь экран — его документы. Удостоверение журналиста. Я смотрю на фотографию, на подпись и с ужасом вижу, что это мой однокурсник, мой хороший приятель, который пропал у меня из виду год назад. Мы с ним одно время очень были близки: и жили рядом, и сочиняли в соавторстве, вместе случалось влипать в неприятности, вместе и выбираться… В последний свой год он журналистику бросил, ударился в бизнес; недолго, однако, бизнесменствовал…