пяльцы.
Но вселенная крошится, бьётся, звеня.
Не довыносить мне тебя в снах радиаций,
как по Брайлю лишь воздухи трогать мне пальцами!
Ты был лучше бы всех, был бы лучше меня!
Я такой молодою была в эти годы.
Жарко. Душно. Весь пламень испит, испещрён.
Но взывала во мне память племени-рода,
я решилась. В больницу легла, как в полон.
Только помню, там сквер был напротив больницы,
марлю, вату, пелёнки да Божьи десницы.
Я люблю тебя, сын, хоть ты не был рождён!
Этим злым, беспощадным был выжжен дождём
и врачебною глупостью. Но я кричала,
что всем Матерь младенцам с Христова начала.
Так себя ощущала я царственно, яро:
принимала бы чревом младенцев чужих.
Их – убитых, сожжённых на поле ячменном,
на одесских голгофах, в плену фосфогенном.
А теперь лишь по Брайлю в ветрах костяных
я читаю послания – пишет мне космос,
апельсины, игрушки, дельфин, абрикосы.
У истории нет оправдания и
сослагательного наклонения. Рви,
хоть сама уревись в днях белёсых.
Лишь дыханием…О, в это бы небо упасть
и увидеть незрячим, услышать ослепшим
и ожить нерождённым,
бездонным, бездомным,
дай пясть!
Я могла быть такою бы нежной-пренежной,
я б купила одежду, пелёнки, манежик,
я могла бы уехать, под гром не попасть,
под колёса, под камень, под дождик, под молох.
О, как сделала много ошибок я – ворох,
сколько раз оступалась по-крупному, зло,
сколько раз спотыкалась во тьме тяжело.
Сколько раз я теряла дом, дверь, кошелёк.
И ничто не урок мне, ничто мне не впрок…
А сейчас мои пальцы слепые, как холод,
Я читаю наощупь…по Брайлю. День смолот.
И ничто не вернуть. Не скрепить оси спицей.
…Был бы лучшим из всех ты – биолог, филолог,
был романтиком иль игроком волейбола.
Мой любимый, родной…если бы смог родиться!
* * *
Воительница хороша перед битвой.
Вот в поле выходит: всё тело пылает.
Молочная кожа дождями полита.
Все песни, как рана одна ножевая.
А жизнь, что мгновение.
Если цепляться,
как мы за удобства, зарплату, уюты,
тогда нам не слиться в безумнейшем танце,
вот в этом багрянце. В нас цепи. В нас путы.
Воительница лишь одна. А нас – груды.
Мы – руды. Мы – воды. Мы – эти вот камни.
Мы – эти пески у неё под ногами.
Хотя б не мешайте закончить ей танец.
И дотанцевать перед битвою смертной.
Она не из этих салонных жеманниц.
Она – для победы!
О, женские руки, о, гибкие пальцы,
о, длинные косы, что по ветру вьются!
И знаю, что ей, как и мне не остаться.
Я знаю, разбиться, как будто бы блюдце.
И ноги истёрты. И сломаны «руци».
И выбито сердце.
Но, нет, мне не страшно!
Я длюсь, продолжаюсь в бою рукопашном.
Мой выход искрит взмахом электростанций.
И я захожусь, как в экстазе, от крика.
И я восхожу Ярославной до Плача.
Всю вечность я перелила в память мига
и хлещет она, словно кровь всех палачеств!
Мой выход проплачен. Озлачен. Закачен.
Я танцем своим обещала всем людям
себя переплавить, как воду в сосуде.
И мне ничего не осталось иначе
* * *
Ты сжигаешь мосты, ты взрываешь мосты,
доски плавятся хрупкие, жухнут листы,
дыма чёрного в воздухе корчится хвост.
Я – на том берегу! Мне так нужен твой мост!
Тварь дрожащая – я. Каждой твари по паре,
я тяну к тебе руки в бесстрашье, в угаре,
пламень лижет мне пальцы огромным горячим
языком. Тебя вижу я зреньем незрячим!
О, котёнок мой, слоник мой, деточка, зайчик.
Каждой твари по паре! Откликнись… Я плачу…
Плеск огня. Руки – в кровь. Я зову. Ты не слышишь!
Голос тонок мой. Тонет он в травах камышьих.
А народ напирает. Старик тычет в спину
мне сухим кулаком, тащит удочки, спиннер,
и тулупчик овчинный его пахнет потом,
и картузик блошиный его терракотов,
а у бабушки той, что вцепилась мне в руку,
что истошно орёт, разрывает мне куртку,
вопрошая: «Украла! Упёрла! Спасите!»,
и солдатик щекой прислонился небритой.
Ах, народ мой! Любимый! Не надо…не надо!
Я оболгана, но погибаю – взаправду!
И взмывается тело над пропастью, бездной,
словно мост, что сожжён, что расплавлен железный.
И хрустит позвоночник. И плавятся кости.
Пляшут ноги по телу. Впиваются трости.
Гвоздяные колючки. Копыта кобыльи.
О, как больно! Меня на вино вы пустили.
Проливаюсь я, льюсь виноградной ванилью,
кошенилью да шёлком, Чернобыля былью.
Две земли предо мною. Два неба. Две части.
Их связую в одно. Каждой твари – по счастью!
Каждой твари по слёзке, по пенью, молитве.
Моя песня нужна, я за песню убита.
Я за песню разъята. Разбита. Разлита.
Моя жизнь пролегла по-над раной открытой,
по-над пропастью между любовью и битвой,
по-над пропастью между мещанством и высью,
сребролюбием, щедростью и не корыстью.
Терриконом, Элладой, наветом, заветом.
Темноту освещаю собою, как светом!
* * *
Полка книжная в складках таилась буфета
наряду со всем прочим, с дешёвой стекляшкой.
Было невероятное, терпкое лето,
были в вазочке из-под зефира конфеты.
А буфет возвышался вальяжно, что башня.
Он, как будто бы врос в нашу комнату, в нашу
немудрёную жизнь. Он был – фарс. Он был – кредо.
Он – фасонщик. Стиляга. Большой, черепаший
в его ящиках, словно в кладовых кармашьих
было всё! Наши, ахи, паденья, победы.
Дайте Фета! На полке есть томик потёртый,
у буфета – так много звучания Фета!
Колокольчик гремучий, как будто в аорте
тихо плещется кровь травянистого цвета.
Сундучок мой! Симаргл мой! Бова Королевич!
Лакированной кожей обтянут как будто.
Не его ли картинно представил Малевич –
этот спорный Малевич – квадрат перламутров!
«Я пришёл рассказать», о действительно – солнце!
О, действительно мода на шляпы из фетра,
о, действительно то, что навек остаётся,
то, что не продаётся за тридцать червонцев!
Мода на человечность! На то, что не бьётся!
Мода шестидесятых на книги, на Фета.
Евтушенко, Высоцкого, Галича мода.
Мы читали. Мы были пронзительно чисты.
В нас навеки запаяны вещие коды.
Замурованы в нас школьных зорек горнисты.
Веру мы перельём, как в буфете в посуду,
что сияла гранёно, размашисто, пёстро:
из того, из былого была я и буду.
Хоть распалась страна на осколки, а острый
пригвоздился мне в сердце. И не оторваться!
К смыслам чистым! Живу я от Фета до Фета!
Гвозди в венах, как строчки. В сибирско-уральской
в этой полуязыческой власти буфета!
Я – бу-фетчица, фетчица. Тоже