Она вскрыла второго ежа и съела его сама.
— Но это ведь вкусно, — сказала она.
— А можно мне еще попробовать?
Теперь я уже знал, чего ждать, и вполне насладился тонким вкусом нежной ежатины.
— Откуда вы приехали? — спросила девушка.
— Из Лондона. В гости к доктору Перейре. Его дом тут наверху.
Девушка промолчала.
— Ты его знаешь?
Она отвернулась и стала смотреть на море, а я рассказал ей (как мог на своем примитивном французском), почему я тут, на ее острове.
Лакомиться морскими ежами, сидя на скале рядом с голой женщиной, мне еще не приходилось. Это было настолько вне рамок привычной жизни, что я позволил себе разоткровенничаться.
— Вам надо побывать в порту, — сказала она.
— Побываю. Как только удастся одолжить машину. Угощу тебя в кафе стаканчиком вина.
— Я не здесь живу.
— А где же?
Она махнула рукой назад.
— В одном из тех белых домов?
— Вы можете добраться до порта на лодке.
— У меня нет лодки.
— И у доктора Перейры нет?
— Про доктора не знаю. Сюда мы приплыли на чем-то вроде водного такси. Вместе с пожилой женщиной. Его экономка. Ты с ней знакома?
Девушка отвела глаза.
— Кстати, как тебя зовут?
— Селин.
— Ты местная?
— Нет. Я родилась на Маврикии.
— А живешь на этом островке. Почему?
Она поднялась. Я отвернулся, выжидая, пока она наденет платье и завяжет шнурки на сандалиях. Мелькнуло опасение, что мое любопытство оказалось слишком назойливым. Девушка начала карабкаться на скалы, в сторону от дома Перейры.
Примерно на полпути она обернулась и помахала мне левой рукой; на локте правой висела корзина.
С этими черными развевающимися волосами она походила на крестьянку с картины Милле.
Пора было проверить, не приехал ли хозяин. На веранде меня уже подстерегала старуха.
— В библиотеку, пожалуйста. Доктор Перейра ждет вас.
Было без десяти час. Пусть еще немного подождет, подумал я и направился в уборную, расположенную под главной лестницей. Чугунный бачок, стульчак из красного дерева. Я посмотрелся в зеркало. С каждым годом я все больше становлюсь похож на отца, так мне казалось. Черты, все явственней проступавшие на моем лице, уж точно принадлежали не маме.
Из холла наискосок я прошел к библиотеке. Доктор Перейра был очень стар и лыс. Коричневая плешь блестела как спелый каштан. Лицо, изрезанное глубокими морщинами, проволочные очки, серый костюм, висящий как на вешалке. Несмотря на худобу, дряхлости в старце не было, и я не уловил никаких тайных умыслов, которые заранее успел ему приписать.
— Как хорошо, что вы приехали, доктор Хендрикс. Не думал, что соберетесь.
— Я и сам не думал. Но вы меня заинтриговали.
Рукопожатие было крепким, тоже совсем не старческим.
— Присаживайтесь. Выпьете что-нибудь перед приемом пищи?
Я сел в кресло перед камином, жесткое, с резными подлокотниками. Французское, одним словом. Вошла старуха, принесла поднос с двумя стаканами.
— Полагаю, с Полеттой вы уже знакомы.
Полетта, так и не удостоив меня улыбки, протянула стакан с напитком, в котором плавали кубики льда и ломтик апельсина; я различил вкус водки, грейпфрута и чего-то сладкого.
Расспросив, как я доехал, Перейра повел меня в комнату, где я завтракал.
Полетта принесла запеченных на гриле красных султанок и зеленый салат. Пока она накрывала, Перейра непринужденно болтал о всяких пустяках. По-английски он говорил без акцента, во всяком случае я такового не расслышал. У него была очень смуглая кожа, но загар это или от природы, сказать было трудно.
— Вина хотите? Из здешнего винограда. Его нужно пить очень холодным.
Второе блюдо тоже было местного происхождения. Два круга козьего сыра, один белый, другой серый, в корочке из золы. Что ж, коровам на этом скалистом острове было бы неуютно, вот о чем я подумал, снова подставляя тарелку.
— Книгу вашу я прочел с громадным интересом, — вдруг сказал Перейра. — В свое время она наверняка произвела фурор.
Мне стало не по себе, так на меня обычно действует почти любое упоминание о книге.
— Просто тема совпала с веяниями эпохи, — сказал я. — Это ведь были шестидесятые. Время перемен. Долой все барьеры и прочую рутину. Тогда это казалось очень важным. Вы же невропатолог. Так ведь?
— Так. Гериатрические проблемы. Деменция, потеря памяти и тому подобное.
— А где вы практиковали?
— Долгое время в Англии. В Лондоне и Манчестере. Потом в Париже. А последним местом моей работы был Марсель.
— Вы англичанин?
— У меня двойное гражданство, британское и французское. Мать англичанка, отец испанец. А родился я в Отёе, это парижский пригород. Полетта сказала, что вы хорошо говорите по-французски.
— На самом деле так себе. На уровне школьной программы.
— Уверен, что вы много путешествовали.
— Мой батальон где только не воевал. После войны перемещений было гораздо меньше. В основном симпозиумы, конференции. Индия, Шри-Ланка, Ближний и Средний Восток. Год работал в Пуатье, в исследовательском центре. Ну и в Париже, время от времени.
Большего говорить о себе, пожалуй, не стоило. Кое-какие факты из моей биографии имелись на суперобложке пресловутой книги. Там и еще в медицинских регистрационных реестрах он мог вычитать, когда, где и на какой должности я работал. Это все.
Перейра откинулся на спинку стула и бросил салфетку на полированную столешницу
— Существенное внимание я уделял проблемам памяти. Для гериатрической медицины это крайне важная вещь, сами понимаете.
— Чрезвычайно важная.
— У стариков погружение в глубину, в текстуру пережитого ранее, — это своего рода компенсация, возмещение утраченной насыщенности жизни. Вернемся вспять. Когда ребенок впервые пытается плавать в море, ему очень страшно. Море холодное, море глубокое, в нем можно утонуть. Человечку попадает в рот вода. Он выплевывает ее, он плачет и кричит. К семнадцати годам подобные страхи уже преодолены. Примерно в этом возрасте он получает от моря иные впечатления, гораздо более яркие, скажем, купание в огромных волнах или в ночной фосфоресцирующей воде, и это уже не страх, а абсолютный восторг. Чуть позже человек начинает различать, что ему приятнее: кататься на волнах или наблюдать за цветными рыбками в коралловых рифах. Эти ощущения он потом испытывает снова, когда учит плавать своих детей. Но разница в том, что у отца собственные впечатления отходят на второй план, он полностью сосредоточен на детях: как им страшно и зябко в море. На долгое время человек становится как бы зрителем, лицом не главным, а сопереживающим. Однако в шестьдесят лет, или около того, происходит воссоединение с самим собой. Теперь при каждом прыжке на гребень волны, при каждом погружении с головой в холодную воду оживают в памяти ощущения от прежних, сотни раз повторенных прыжков и нырков, это дает возможность почувствовать забытую полноту бытия. Жалящий холодок брызг… скрип песка под ногами… Старик снова становится ребенком. У него снова есть папа и мама. Градус восторгов теперь гораздо ниже, но душу согревает глубинное удовлетворение. Плывя размеренным брассом вдоль эгейского пляжа, он ощущает в эти минуты, как прыгал в волны Атлантики, как игриво обдавал брызгами подружек, как плыл наперегонки с приятелями до буйка и даже как малым ребенком забирался на плечи к отцу. Все предыдущие эпизоды с плаваньем воспринимаются словно грани одного переживания, повторяющегося для субъекта здесь и сейчас.
— Может, грани, а может, предвестники финала аттракциона. Когда плавать уже не придется.
Перейра улыбнулся:
— Я не сомневался, что вы поймете.
Чего уж тут было не понять. Его краткий монолог был похож на заученный наизусть, и мне показалось, что произносил он его несколько через силу, по необходимости. Когда становишься старше, жизнь делается пресной и вялой, иссякает азарт. Но, конечно, можно себя уговаривать, что она не тускнеет, а, напротив, делается ярче, как коралловый риф, который с годами разрастается и обретает все больше экзотических красот.
Впрочем, подтрунивать над стариком было не совсем честно. Я и сам часто испытывал ровно те ощущения, о которых говорил Перейра, и не воспринимал их как самообман. Действительно настоянная на опыте удовлетворенность — это справедливая компенсация утраты бурных молодых восторгов. Впечатления юности пишутся жирным шрифтом на девственно-чистой странице, и запись получается ясной и четкой. А в пожилом возрасте впечатления фиксируются в лучшем случае на палимпсесте, с поверхности которого хоть и соскоблили прежние пометки, но они проступают сквозь пергамент, они никуда не делись.
Но моя беда в том и состояла, что я больше не был уверен в достоверности своего прежнего жизненного опыта. Я бы и рад вспомнить свои школы, учителей, университет, однако связь с ними была нарушена, ничто не проглядывало сквозь новые наслоения, все стерлось бесследно. Используя пляжную аналогию Перейры, я представлял собой не опытного шестидесятилетнего пловца, который хранит в подкорке все свои прежние бесчисленные заплывы, а глупого карапуза, пока не знающего даже того, что вода в море соленая.