– Ну, как мы себя чувствуем? – спрашивает он – какая-то речевая судорога из давних времен. Простыня с тела убрана, от сквозняка мурашки. Холодный палец, обрезиненный и смазанный, проскальзывает в меня, меня тычут и щупают. Палец убирается, входит иначе, отступает. – С вами все в порядке, – говорит врач, будто себе самому. – Что-то болит, сладкая? – Он называет меня сладкая.
– Нет, – говорю я.
В свой черед мне щупают груди, ищут спелость, гниль. Дыхание приближается, я чую застарелый дым, лосьон после бритья, табачную пыль на волосах. Потом голос, очень тихий, почти в ухо: его голова выпячивает простыню.
– Я могу помочь, – говорит он. Шепчет.
– Что?
– Ш-ш, – говорит он. – Я могу помочь. Я и другим помогал.
– Помочь? – спрашиваю я так же тихо. – Как? – Может, он что-то знает, может, видел Люка, нашел, поможет вернуть?
– А ты как думаешь? – спрашивает он, еле выдыхая слова. Это что – его рука скользит по моей ноге? Перчатку он снял. – Дверь заперта. Никто не войдет. И не узнают, что не от него.
Он поднимает простыню. Пол-лица закрыто белой марлей – таково правило. Два карих глаза, нос, голова, на ней каштановые волосы. Его пальцы у меня между ног.
– Большинство этих стариков уже не могут, – говорит он. – Или стерильны.
Я чуть не ахаю: он сказал запретное слово. Стерильны. Не бывает стерильных мужчин – во всяком случае, официально. Бывают только женщины, что плодоносны, и женщины, что бесплодны; таков закон.
– Многие женщины так делают, – продолжает он. – Ты же хочешь ребенка?
– Да, – отвечаю я. Это правда, и я не спрашиваю почему, ибо знаю и так. Дай мне детей, а если не так, я умираю. Можно по-разному понимать.
– Ты мягкая, – говорит он. – Пора. Сегодня или завтра в самый раз, к чему время терять? Всего минута, сладкая. – Так он называл когда-то жену; может, по сей день называет, но в принципе это обобщение. Все мы сладкие.
Я колеблюсь. Он предлагает мне себя, свои услуги, с риском для него самого.
– Мне тоскливо смотреть, на что они вас обрекают, – шепчет он. Искренне, он искренне сочувствует, и все же наслаждается – сочувствием и всем остальным. Его глаза увлажнило сострадание, по мне скользит рука, нервно, нетерпеливо.
– Слишком опасно, – говорю я. – Нет. Я не могу. – Наказание – смерть. Но вас для этого должны застать два свидетеля[27]. Каковы шансы, прослушивается ли кабинет, кто ждет прямо под дверью?
Его рука останавливается.
– Подумай, – советует он. – Я видел твою медкарту. У тебя мало времени. Но тебе жить.
– Спасибо, – говорю я. Надо притвориться, что я не обижена, что предложение в силе. Он убирает руку почти лениво, медлит, он думает – разговор не окончен. Он может подделать анализы, сообщить, что у меня рак, бесплодие, сослать меня в Колонии к Неженщинам. Ничто не говорится вслух, но сознание его власти все равно повисает в воздухе, когда он похлопывает меня по бедру и пятится за простыню.
– Через месяц, – говорит он.
Я одеваюсь за ширмой. Руки трясутся. Почему я испугалась? Я не преступила границ, никому не доверилась, не рискнула, угрозы нет. Меня ужасает выбор. Выход, спасение.
Глава 12
Ванная – возле спальни. Оклеена голубыми цветочками, незабудками, и шторы такие же. Голубой коврик, голубая покрышка из искусственного меха на унитаз; в этой ванной из прошлого не хватает лишь куклы, у которой под юбкой прячется лишний рулон туалетной бумаги. Только вот зеркало над раковиной сняли, заменили жестяным прямоугольником, и нет замка на двери, и нет, разумеется, лезвий. Поначалу случались инциденты в ванных; резались, топились. Пока не устранили все дефекты. Кора сидит на стуле в коридоре, следит, чтобы никто больше не вошел. В ванной, в ванне, вы ранимы, говорила Тетка Лидия. Чем – не говорила.
Ванна – предписание, но она же и роскошь. Просто снять тяжелые белые крылья и вуаль, просто пощупать собственные волосы – уже роскошь. Волосы у меня теперь длинные, нестриженые. Волосам полагается быть длинными, но покрытыми. Тетка Лидия говорила: святой Павел требовал либо так, либо налысо[28]. И смеялась, гнусаво ржала, как она это умеет, словно удачно пошутила.
Кора наполнила ванну. Ванна дымится, точно супница. Я снимаю остальную одежду – платье, белую сорочку, нижнюю юбку, красные чулки, свободные хлопковые панталоны. От колготок писька сгниет, говорила Мойра. Тетка Лидия ни за что бы не произнесла «писька сгниет». Негигиенично, вот что она говорила. Хотела, чтобы все было очень гигиенично.
Моя нагота мне уже странна. Тело будто устарелое. Неужто я носила купальники на пляже? Носила и не задумывалась, и при мужчинах, и не переживала, что мои ноги, мои руки, спина и бедра на виду, выставляются напоказ. Постыдно, нескромно. Я стараюсь не смотреть на свое тело – не потому, что оно постыдно или нескромно, но потому, что не хочу его видеть. Не хочу смотреть на то, что так всецело меня обозначает.
Я ступаю в воду, ложусь, отдаюсь ей. Вода нежная, будто ладошки. Закрываю глаза, и вдруг она со мной, внезапно, без предупреждения – наверное, потому что здесь мылом пахнет. Я прижимаюсь лицом к мягким волосам у нее на затылке, вдыхаю ее – детскую пудру, дитячью вымытую плоть, шампунь, и отдушкой – слабый запах мочи. Вот в каком она возрасте, пока я в ванне. Она возвращается ко мне в разных возрастах. Потому я и знаю, что она не призрак. Будь она призрак, возраст был бы один навсегда.
Как-то раз, когда ей было одиннадцать месяцев, незадолго до того, как она пошла, какая-то женщина украла ее из тележки в супермаркете. Суббота, мы с Люком ходили в магазины по субботам, потому что оба работали. Она сидела в детском креслице – тогда в тележках были такие, с дырками для ног. Она была довольна, и я отвернулась – за кошачьей едой, что ли; Люк был далеко, в углу, у мясного прилавка. Ему нравилось выбирать, какое мясо мы будем есть всю неделю. Он говорил, мужчинам требуется больше мяса, чем женщинам, и это не предрассудок, а он не шовинист, исследования же проводились. Есть некоторая разница, говорил он. Он с таким удовольствием это повторял, будто я доказывала, что разницы нет. Но в основном он это говорил, когда приезжала моя мама. Он любил ее дразнить.
Я услышала, как она заплакала. Я развернулась, а она исчезала в проходе на руках какой-то незнакомой женщины. Я закричала, женщину остановили. Лет тридцати пяти. Женщина рыдала, говорила, что это ее ребенок, Господь дал его ей, послал ей знак. Мне было ее жалко. Менеджер извинился, и ее держали, пока не явилась полиция.
Да она просто свихнутая, сказал Люк.
Тогда я думала, что это единичный случай.
Она тускнеет, я не могу ее удержать, она истаяла. Может, я и считаю ее призраком, призраком мертвой девочки, маленькой девочки, которая в пять лет умерла. Помню, у меня были наши фотографии, я ее обнимала, шаблонные позы, мать и ребенок, замкнутые в рамке, безопасности ради. Под зажмуренными веками я вижу себя теперешнюю, как я сижу в подвале возле открытого комода или сундука, туда сложена детская одежда, локон в конверте, отрезанный, когда ей было два, светлый, белый. Потом волосы потемнели.
Всего этого у меня больше нет. Интересно, куда делись наши вещи. Разграблены, выброшены, растащены. Конфискованы.
Я научилась без многого обходиться. Если у вас много вещей, говорила Тетка Лидия, вы слишком привязываетесь к этому материальному миру и забываете о духовных ценностях. Нужно воспитывать нищету духа. Блаженны кроткие. Она не закончила, не сказала ничего про наследование земли[29].
Я лежу, меня лижет вода, я возле открытого комода, которого не существует, думаю о девочке – она в пять лет не умерла; она существует, я надеюсь, по сей день, только не для меня. Существую ли я для нее? Может, я картинка во мраке, в глубине ее сознания?
Должно быть, ей сказали, что умерла я. Это на них похоже – такое удумать. Сказали, что ей проще смириться.
Восемь, ей сейчас должно быть восемь. Я восстановила все время, что потеряла, я знаю, сколько его было. Они правы, так проще – думать, что она умерла. Не нужно надеяться, напрягаться понапрасну. Зачем, говорила Тетка Лидия, биться головой об стену? Порой она красочно выражалась.
– У меня, знаешь ли, не целый день впереди, – говорит из-за двери Кора. И впрямь не целый. У нее нет ничего целого. Не стоит лишать ее времени. Я намыливаюсь, тру себя щеткой и пемзой – сдираю мертвую кожу. Вот такой пуританский инструментарий. Я хочу быть абсолютно чистой, продезинфицированной, без бактерий, как поверхность Луны. Я не смогу помыться вечером и потом еще целый день. Говорят, это мешает, к чему рисковать?
Я бы рада не видеть, но не могу – на лодыжке маленькая татуировка. Четыре цифры и глаз, паспорт наоборот. Дабы гарантировать, что я не смогу в конце концов раствориться – в ином пейзаже. Я слишком важна, слишком дефицитна. Я – достояние нации.