— Гуго нет дома. Нас никто не слышит!
Она почувствовала на мгновение жгучую боль в сердце. Потом она вдруг со стыдом и ужасом поняла, что рада отсутствию Гуго. Она ощутила на своих губах горячие губы Фрица, и в ней проснулись желания с такой силой, какой, ей казалось, она не испытывала и в минувшие времена. «Кто может меня осудить? — подумала она. — Кому я обязана отчетом?» И, протянув руки, она прижала к себе пылающего страстью юношу.
IIIКогда Беата вышла из лесной чащи и снова очутилась под открытым небом, она увидела перед собой дорогу, облитую горячим солнцем, и пожалела, что ушла из парка Вельпонеров так скоро после обеда. Но так как хозяйка, как всегда, сейчас же после обеда пошла прилечь, а сын и дочь хозяев, даже не извинившись, исчезли, то Беате пришлось бы остаться наедине с директором, а после опыта последних дней она хотела во что бы то ни стало избежать этого. Он слишком очевидно добивался ее расположения, и по некоторым его намекам Беата могла понять, что он готов был ради нее расстаться с женой и детьми. Может быть, союз с Беатой улыбался ему просто как спасение от ставших совершенно нестерпимыми семейных уз. Своим болезненно обострившимся за последнее время чутьем Беата подметила, что брак Вельпонеров был глубоко надорван и что когда-нибудь, без всякого внешнего повода, он вдруг распадется. Ей много раз бросалась в глаза та чрезвычайная осторожность, с которой супруги обращались друг с другом. Трепещущий гнев притаился у обоих стареющих супругов в жестких складках у рта и мог в каждую минуту разразиться злыми непоправимыми словами.
Но главное — самое невероятное, чему она еще не верила, — то, что Фриц рассказал ей в минувшую ночь: слух о бывшей любовной связи между женой директора и ее умершим мужем вызывал у Беаты глубокое сочувствие к директору. За обедом во время простых равнодушных разговоров слух этот казался ей совершенно неправдоподобным, по теперь, когда она шла одна вдоль луга, овеянная сверкающим летним воздухом, когда все живое, казалось, пряталось от зноя в тень закрытых комнат, грубые намеки Фрица живо и мучительно проснулись в ее душе. «Почему, — спрашивала она себя, — заговорил он об этом и почему именно в эту ночь? Не из мести ли за то, что когда он утром собрался в Ишль к родителям, она полушутливо попросила его лучше там остаться вместо того, чтобы вернуться вечером, как он предполагал? Или в нем проснулось ревнивое чувство, страх, что при всем обаянии своей молодости он для нее только красивый и свежий мальчик, которого, когда забава кончится, отошлют домой? Или просто он поддался своей склонности к сплетням. Она его уже несколько раз за это бранила, в особенности когда он вздумал рассказывать ей подробности свидания Гуго с Фортунатой. Или, может быть, весь этот разговор между родителями Фрица, который он будто бы подслушал, был просто вымыслом его фантазии; ведь и его рассказ в первый вечер о посещении анатомического театра оказался простым хвастовством. Но даже если представить себе, что он сказал правду о разговоре родителей, все же он мог неверно расслышать или неверно понять то, что слышал». Последнее предположение было наиболее вероятным, так как до Беаты никогда не доходил ни малейший отголосок подобного слуха.
С такими мыслями Беата вернулась домой. Гуго отсутствовал под предлогом экскурсии, а девушка была отпущена на воскресный день.
Беата была одна в доме. Она разделась в спальне; отдаваясь тупой усталости, которая теперь часто овладевала ею в дневные часы, она легла на постель. Сознательно наслаждаясь одиночеством, тишиной и мягким приглушенным занавеской светом, она долго лежала с закрытыми глазами. В косо стоявшем против нее трюмо она увидела большой поясной портрет своего умершего мужа, висевший над ее кроватью. Но теперь от всего портрета видно было только тускло-красное пятно; она знала, что оно изображает гвоздику в петличке. В первое время после смерти Фердинанда этот портрет продолжал вести для Беаты свою, обособленную, жизнь: она видела его улыбащимся и грустным, веселым и печальным; иногда даже ей казалось, что в изображенных красками чертах странным образом отражалось отчаяние или равнодушие к собственной смерти. С течением лет портрет, правда, сделался слепым и замкнутым; он был только расписанным красками холстом, и больше ничем.
Но теперь, в этот час, он снова ожил, и, хотя она в зеркале не видела ярко обрисованных черт, все же ей казалось, что портрет смотрит на нее с некоторой насмешкой; и в ней проснулись воспоминания, невинные или даже веселые сами по себе, но вдруг превратившиеся как бы в издевательство над нею. И вместо одной, на которую направили ее подозрения, перед нею прошел целый ряд женщин, отчасти с изгладившимися из памяти чертами, но, быть может, все, как она теперь думала, любовницы Фердинанда: его поклонницы, которые приходили к нему за карточками и автографами, молодые артистки, бравшие у него уроки, дамы из общества, у которых он бывал в салонах вместе с Беатой, подруги по сцене, падавшие в его объятия в ролях жен, невест, соблазненных любовниц. Быть может, сознание своей виновности, хотя и не особенно мучившее его, и внушало ему снисхождение к возможной измене его памяти.
И вдруг, точно сбрасывая ненужную и неудобную маску, которую он так долго носил при жизни и после смерти, он предстал перед ее душой как умный актер, с красной гвоздикой в петличке, как человек, для которого она была только хорошей хозяйкой, матерью его сына и женой, которую он иногда и обнимал, когда в теплую летнюю ночь их охватывали тусклые чары непосредственной близости. И вместе с переменой в его образе странно переменился и его голос. Он потерял прежнее благородство, звучавшее в ее воспоминании прекраснее всех живых голосов, и вдруг зазвучал пусто, фальшиво и деланно. Но тотчас же, с испугом и вместе с тем с облегчением, она поняла, что голос, прозвучавший в ее душе, был голос не ее мужа, а другого человека, осмелившегося на днях, здесь, в ее доме, передразнить голос и жесты умершего.
Она поднялась в постели, оперлась рукой на подушку и стала с ужасом вглядываться в полумрак комнаты. Теперь только, в полном уединении ночного часа, случившееся предстало перед нею во всей своей чудовищности. Приблизительно неделю тому назад, в воскресенье, как и сегодня, она сидела в саду вместе с сыном и — она с ужасом произнесла про себя это слово — с любовником; вдруг появился молодой человек высокого роста, с сверкающими глазами, в костюме туриста, с зелено-желтым галстуком. Она его не узнала, но радостные приветствия двух молодых людей напомнили ей, что перед нею стоит Руди Бератонер, несколько раз приходивший зимой к Гуго за книгами; она знала, что он был одним из тех юношей, которые провели минувшей весной ночь в Пратере с продажными женщинами. Он приехал прямо из Ишля, где тщетно искал Фрица в доме его родителей. Его, конечно, задержали обедать. Он был очень весел, немного шумлив и без устали рассказывал охотничьи анекдоты; его два младших приятеля, казавшиеся совершенными детьми в сравнении с его чрезмерно ранним развитием, таяли от восхищения. Он обнаружил также редкое в его годы умение пить. Так как друзья не хотели отставать от него и даже Беата выпила больше, чем обыкновенно, то вскоре настроение сделалось гораздо более непринужденным, чем обыкновенно в ее доме.
Беате было приятно, что, несмотря на общую веселость, гость был очень почтителен с нею; она была ему за это благодарна. Но все же у нее, как часто бывало в последние дни, возникло такое чувство, точно все, что происходило и в реальности чего она не могла сомневаться, окажется сном или, во всяком случае, чем-то поправимым. Наступила минута, когда она, как часто в прежнее время, обняла Гуго за плечи и стала нежно играть его волосами; вместе с тем она с нежным призывом глядела в глаза Фрица и была растрогана и сама собой, и всем светом. Потом она заметила, что Фриц о чем-то шептался с Руди Бератонером и его в чем-то убеждал. Она шутливо спросила, о чем это молодые люди так таинственно совещаются и очень ли это опасный разговор. Бератонер отмалчивался, но Фриц заявил, что не понимает, почему не сказать, в чем дело. Оказалось, что Руди, при всех своих качествах, отличается еще особенным талантом: он великолепно подражает голосам знаменитых актеров, не только живых, но — тут он запнулся. Беата, глубоко взволнованная и в каком-то странном опьянении, быстро обернулась к Руди Бератонеру и спросила его хриплым голосом:
— Может быть, вы умеете говорить голосом Фердинанда Гейнгольда?
Она назвала знаменитое имя так, точно оно принадлежало чужому.
Бератонер стал отказываться. Он заявил, что вообще удивляется Фрицу. Зачем было его подводить? Прежде он иногда этим забавлялся, но теперь уже давно это забросил, голоса же, которых он не слышал годами, совершенно пропадают для его слуха, в горле у него нет их звука. Если уж непременно хотят, он лучше пропоет куплеты, подражая одному комику, любимцу публики. Но Беата настаивала. Она ни за что не хотела упустить подобного случая. Она дрожала от желания снова услышать любимый голос, хотя бы в отражении. Что в этом желании было нечто нечестивое, не приходило ей в голову в том отуманенном состоянии, в каком она находилась. Наконец Бератонер согласился, и Беата, с сильно бьющимся сердцем, выслушала сначала монолог Гамлета «Быть или не быть», прозвучавший в ясном летнем воздухе в героических тонах Фердинанда, затем стихи из «Торквато Тассо» и его другие давно забытые слова из какой-то давно забытой пьесы: она вновь услышала подъем и замирание горячо любимого голоса и впивала его, закрыв глаза, как чудо. А потом вдруг раздались произнесенные все еще голосом Фердинанда, но уже его обычным будничным тоном, слова: «Здравствуй, Беата!»