Тетушка Санни тотчас распорядилась, и одна из служанок побежала за кашей.
— Я знаю, каково это, сама пережила. Когда умер мой первый муж, меня никак не могли успокоить, — сказала тетушка Санни, — пока не заставили поесть баранины да лепешек с медом. Я-то понимаю.
Бонапарт Бленкинс сел на постели, вытянул перед собой ноги и уперся руками в колени.
— О, что это была за женщина! Вы очень добры, что стараетесь утешить меня, — говорил он, всхлипывая. — Но ведь она была мне женой. Ради нее я и жил… Такой у меня характер; ради своей жены я и жизнь готов положить! Ради своей жены! Какое же это прекрасное слово — жена! Когда-то еще слетит оно с моих уст…
Немного успокоясь, он спросил немца, все еще не в силах унять дрожь своих отвислых губ:
— Как вы считаете, она все поняла? Переведите ей слово в слово, пусть знает, как я ей благодарен!
В этот момент возвратилась служанка с миской дымящейся каши и бутылкой из темного стекла.
Тетушка Санни подлила немного бренди в миску с кашей, хорошенько все размешала и подошла к постели.
— Ох, нет, нет, не могу! Поперек горла станет! — воскликнул Бонапарт, хватаясь за живот.
— Ну, хоть немножко, — уговаривала его тетушка Санни. — Хоть глоточек!
— Слишком густая! Слишком густая! Я не смогу ее проглотить.
Тетушка Санни добавила еще бренди и зачерпнула кашу ложкой. Бонапарт Бленкинс раскрыл рот, словно птенец, ожидающий, пока мать его накормит, — и тетушка Санни стала вливать ложку за ложкой в его скорбно поджатый рот.
— Ах, вот вам и будет полегче, — говорила тетушка Санни, которая едва ли могла провести четкую границу между функциями сердца и желудка. И в самом деле, по мере того, как убавлялась каша, убавлялась и печаль Бонапарта Бленкинса; он глядел на тетушку Санни кроткими заплаканными глазами.
— Скажите ему, — велела она, — что я желаю ему покойной ночи, и да пошлет ему бог утешение.
— Благослови вас, дорогой друг, господь вас благослови! — сказал Бонапарт в ответ.
Когда все ушли, он поднялся с постели и смыл водой мыло, которым были намазаны глаза.
— Бон, — сказал он, хлопая себя по ляжке, — ну и хват же ты, парень, свет таких не видал! Но только не зваться тебе Бонапартом, если не вытуришь ты отсюда старого святошу вместе с маленьким оборванцем, его сыночком. И ты должен прибрать к рукам эту полненькую особу, надеть ей колечко на палец. Ты же Бонапарт! Боп, ты парень что надо!
С этими приятными мыслями на душе он снял штаны и в отличном расположении духа завалился спать.
Глава VII. …Расставляет силки
— Можно мне войти? Надеюсь, я не помешал вам, мой дорогой друг? — говорил Бонапарт однажды поздним вечером, приоткрыв дверь в каморку немца-управляющего.
Прошло два месяца, как Бонапарт Бленкинс обосновался на ферме тетушки Санни в качестве домашнего учителя. Его влияние здесь росло день ото дня. Теперь он уже не заходил к старому Отто, проводил вечера с тетушкой Санни за чашкой кофе либо величественно прогуливался, заложив руки в карманы… Туземцев, почтительно желавших ему доброго здоровья, он даже не удостаивал взгляда. Вот почему старик немец был безмерно удивлен, заметив в дверях красный нос Бонапарта.
— Входите, входите, — радостно приветствовал он его. — Вальдо, сынок, посмотри, не осталось ли там чашечки кофе. Нет? Разведи огонь. Мы уже отужинали, но…
— Любезнейший, — сказал Бонапарт, снимая шляпу, — Я пришел не ужинать, не земных благ вкушать. Я хочу усладить себя общением с родственной душой. Уверяю вac: только груз обязанностей и бремя забот мешали мне изливать сердце столь глубоко симпатичному мне человечку. Может быть, вы интересуетесь, когда я верну вам те два фунта?..
— О нет! Разведи огонь, Вальдо, разведи же огонь. Сейчас приготовлю по чашечке горячего кофе, — прервал его немец, потирая руки и оглядываясь. Он явно не знал, как выразить свое удовольствие по поводу такой приятной неожиданности.
Вот уже три недели, как ответом на робкие приветствия немца были надменные поклоны. С каждым днем Бонапарт задирал нос все выше, и в последний раз немец видел его у себя дома, когда тот приходил занять два фунта.
Немец подошел к изголовью кровати и снял с гвоздя синий холщовый мешочек. Этих синих холщовых мешочков у него было десятков пять. В них лежали разного рода камешки, семена, ржавые гвозди и части конской сбруи — и всем этим он очень дорожил.
— Что у нас здесь? А, кое-что вкусное! — сказал немец с интригующей улыбкой. Сунув руку в мешочек, он вытащил горсть миндальных орешков и изюма. — Я берегу это угощение для моих цыпляток, для моих девочек. Они уже подросли, но все равно знают, что у старика всегда найдется для них что-нибудь сладкое. Да и старикам — все мы большие дети, — почему бы и старикам иногда не полакомиться, можем мы себе это позволить? Хе-хе!.. — И, смеясь собственной шутке, он насыпал миндаль на тарелку, — А вот и камушек, — два камушка, чтобы колоть орехи, — не последнее слово техники, а только ведь и Адам, поди, так же орехи щелкал! Ну и нам сгодится, обойдемся без щипцов!
С этими словами управляющий сел за стол, а Бонапарт Бленкинс устроился напротив него; тарелку с орехами немец поставил посредине, а перед гостем и перед собой положил по два плоских камешка.
— Не беспокойтесь, — сказал немец, — не беспокойтесь, я не забыл о сыне; наколю ему орешков, их у меня полный мешок. Ах, вот чудо! — воскликнул он, расколов крупный орех. — Три ядрышка в одной скорлупе! Сроду такого не видывал! Надо сохранить — это редкость! — С самым серьезным видом он завернул орешек в бумажку и заботливо спрятал в кармашек жилета. — Вот чудо! — говорил он, покачивая головой.
— Ах, друг мой, — заметил Бонапарт Бленкинс, — какая радость снова быть в вашем обществе!
У немца посветлели глаза, а гость схватил его руку и горячо пожал ее. Затем они снова принялись за орехи.
Некоторое время спустя Бонапарт Бленкинс процедил, отправляя себе в рот горсть изюма:
— Сегодня вы поссорились с тетушкой Санни. Я очень огорчен, мой дорогой друг.
— О, право, не стоит огорчаться, — сказал немец. — Пропало два десятка овец. Я покрою убытки. Отдам дюжину своих, а за восемь остальных отработаю.
— Какая жалость, что вам приходится покрывать убытки, хотя вы ничуть не виноваты! — проговорил Бонапарт.
— О, — вздохнул немец, — видите ли, какое дело, вчера вечером я сам пересчитал овец в краале — не хватает двадцати. Спрашиваю пастуха, говорит — они в другом стаде. Так уверенно сказал. Кто мог подумать, что он лжет? Сегодня к вечеру отправляюсь считать другое стадо, и что вы думаете? Их там нет. Возвращаюсь, нет ни пастуха, ни овец. Но я не могу, не хочу поверить, что он украл их! — вспыхнул немец. — Кто угодно, только не он! Я знаю этого паренька три года. Он добрый малый. Ах, как он заботился о спасении своей души. А хозяйка хотела послать за полицией! Нет уж, пусть лучше спишет за мой счет все убытки, я этого не допущу. Полиция! Он и бежал со страху. Я знаю, душа у него добрая. Ведь я сам… — Здесь он замялся. — Я сам внушал ему любовь к Господу.
Бонапарт Бленкинс, продолжая щелкать орехи, зевнул и с подчеркнутым равнодушием спросил:
— Ну, а жена его куда подевалась?
Тут немец снова вспыхнул.
— Жена! У нее на руках младенец шести дней от роду, а хозяйка собиралась прогнать ее. Это… — Старик даже поднялся, задыхаясь от негодования. — Это жестоко… так я скажу… дьявольски жестоко! Этого я не могу стерпеть. Я готов пронзить ножом человека, способного на такое! — Серые глаза его засверкали гневом, черная с проседью косматая борода затряслась. В это мгновение у него и впрямь был свирепый вид. Но тут же успокоясь, он сказал: — Все уладилось. Тетушка Санни разрешила ей пока остаться. А я завтра наведаюсь к дядюшке Миллеру, не у него ли наши овцы? Нет так нет, отдам своих.
— Тетушка Санни — женщина необычная, — сказал Бонапарт Бленкинс, принимая от немца кисет с табаком.
— Что верно, то верно, сердце у нее доброе, — согласился немец. — Я живу здесь не первый год и питаю к ней, надеюсь, как и она ко мне, искреннее чувство привязанности. Могу сказать, — добавил он потеплевшим голосом, — могу сказать, что нет здесь на ферме ни одной живой души, к которой я испытывал бы недоброе чувство.
— Ах, милейший, — молвил Бонапарт, — бог ниспосылает свою благодать всем без изъятья. Разве не любим мы червя последнего у нас под ногами? Разве делаем мы различие между людьми разного племени, пола или, может быть, цвета кожи? Нет!
В моей душе, в моей кровиОгонь божественной любви.
Помолчав, он продолжал уже не таким пылким тоном:
— Не представляется ли вам, что цветная служанка тетушки Санни — особа вполне добропорядочная, вполне?..