Но римская надстройка, ее нивелирующая сеть отношений, налагаемая на безразличные власти отличия, все сокращала до частных вариантов. Вечно задевая тех или других, пятых, десятых. Но Иудею это задевало непоправимо: надстройка закрывает путь человека к Богу, человека-иудея — к иудейскому Богу. Убери слово «иудей» и «иудейский» — и вот Иисус, и просто — путь Человека к Богу. Где открылся путь человека к Богу, там власти нет. Примирение с властью требует расчистки пути к Богу от всякой дополнительной регламентации.
Раскол назареев с ортодоксальными евреями переживался почти инстинктивно — ортодоксальных отталкивала их спешка, их сумятица веры, их упрощения. Ортодоксы двинулись путем скрупулезной детализации всего, что войдет в канон. А простота и неопределенность, свойственные христианской спешке, — это формы преодоления табуизации.
Отношение Иисуса к запрету страшно интересно, оно преодолевает эту изощренность. По принципу, по масштабу внутренней открытости, под которой разумелась незавершаемость, — христианство выводит на личность как на проблему. И столкновение между Иерусалимом и Афинами, между эллинским и иудейским миром, между Платоном и Павлом — их диалог, их спор вращается вокруг проблемы: что личностней? В узком кругу — эллинское начало, в безгранично широком и всеохватывающем — христианское.
Человечество стало бескомпромиссной идеей.
14. Homo historycus. Заполненность человека историей. История неостановима изнутри
— Христианство переводит Homo mythicus в состояние Homo historycus’a, утопического человека. Модусом существования человека в истории стала утопия, а не миф. Появляются понятия человечества, исторического времени и многое другое. Христос (в отличие от пророков) категорически утверждает, что время Страшного суда настало — Второе пришествие начало обратный отсчет. Время отсчитывают от будущего, а отсчет формирует место для прошлого, сетка предшествований во времени. Мысль Павла: в момент спасения и воскрешения первыми воскрешаются мертвые — всё! А лишь затем живые, которым еще должно это добыть своей жизнью.
На чем тогда основывалась идея человечества? Она прямо не идет от Павла. Но чем больше все становилось светским, человечество становилось доминирующей, исключительной идеей и императивом существования. Речь уже не шла о том, что есть Путь, а прочее должно быть с ним увязано, поелику не мешает и не заслоняет. Нет, теперь уже все должно быть включено в Путь, на принципиально иных началах.
С тех пор как человек вышел из синкретической жизни в мифе и стал заниматься собой, каждая из его проекций тяготеет к абсолюту, заполняющему собой всё. В нашем поколении история стала исчерпывающей проекцией существования. История посягает на то, чтобы овладеть человеком и каждые его сутки, каждый шаг его включить в историю. В дни революций история полностью вытесняет и заменяет собой повседневность. Ее экспансия вытесняет собой всё. Но самое страшное, что в точках наивысшей экспансии история вообще не остановима изнутри.
В чем риск восприятия истории? Мы начинаем видеть ее как нечто (по замаху, по внутреннему замыслу) всечеловеческое. Таким всечеловеческим она стала уже в маленьком локусе Европы, чтоб затем развернуться на всю планету — и не смочь развернуться до конца. Есть силы истории этому противодействующие, и есть токсины, которые вырабатывает сама история.
Люди живут в контексте повторяемости и естественной заданности — жизнь истории идет поперек заданности, в оппозиции к ней. Эти нарушения и есть история.
История, политика, революция достигают гигантских высот, выдвигая великие фигуры. Но все они сопряжены с претензией на всезаполненность человека. Когда Ленин произнес чудовищную для нас фразу — нравственно все, что делается в интересах коммунизма, — в нем говорил максимализм истории, достигший запредельности. С этой точки зрения я рассматриваю и угрозу культуре. Когда говорят, что «культура — это наше всё», мне это слово не нужно. Это грозит культуре не только политически. Это разрушает ее изнутри пафосом и ликованием включенности, в обмен на влиятельность, которую культура приобретает.
15. Исторический человек как «новая тварь». Ленин — банкрот-финалист истории. Нам мешали историю изобретать
— Крушение → страдание → кара → возобновление — так возникает понятие новая тварь. Откуда еще было возникнуть первому образу истории? Моисей водит людей по пустыне, чтобы поколения вымерли, и следующие, свободные от давления первозаданности, смогли начинать заново, согласно избранничеству. Но никто не обещал, что так будет единожды!
Пришел сын Человеческий и распространил избранничество на всех. Он ввел исторический компромисс: кесарю — кесарево, а Богу — Богово. С рабами я раб, со свободными я свободный. Все состояния сохранны, и вместе с тем все отменяются состоянием, которое над всеми и образует их истинный ход. Оно состояние-путь, с финальным временем Второго пришествия. С утопически привлекательной идеей Павла, что все мертвые воскреснут, а живые изменятся, где первым обусловлено второе. Вот образ истории, вот кто внушил историю людям. Почему это было так? Трудно понять, как и то, почему наш обреченный предок сумел из своей обреченности восстать Homo, воздвигнуться до Эйнштейна, Сахарова — и до способности всех уничтожить.
Мы же не знаем, почему на этом клочке земли придумали историю. Но сегодняшняя история лишена предназначения, ей выданного, ее уже нет. Самоуверенно заверять, будто нам известно, почему она кончилась. Но позволь сказать, что для меня она кончилась.
Но нет, мы твердим по-прежнему, что история — это «все что было». Тогда для нас несчастный человек в Горках, безъязыкий Ленин — просто банкрот. А что если Ленин банкрот-финалист? Ленин в финале истории, и она истощилась в нем и при его участии.
Впрочем, история не закончится вполне, пока есть вещь, которая ее перекрывает, и если та тоже кончится, с ней закончится человек — это память. Играющая невероятную роль в жизни людей. Нас уже почти обеспамятили, так что мы судим об этом с большей основательностью, чем другие.
— Ты имеешь в виду многократное переписывание истории советским «министерством правды»?
— Плохо же ты прочел Оруэлла. Разве процесс обеспамятливания заключался в том, что историю переделывают в угоду злобе дня? Напротив — нам мешали историю изобретать. Нашей памяти диктовали единственный, неприкасаемый вариант. Пожалуй, Сталин и вправду поверил, будто история такая же точная наука, как другие. Хотя, если можно говорить об исторической строгости, то лишь в меру исторической неточности.
Столько лет выбивали из историка человека помнящего, глупой идеей «объективности», как цензуры над его чувством свидетеля. Люди пишут, устранив себя как людей из того, чем они занимаются, они различимы только манерой письма. Добросовестный систематик материала боится сознаться, что это он так свидетельствует, а другой вспомнит совсем другое. Его субъективность для данного случая как раз и есть его строгость свидетеля, поскольку оставляет поле для иной памяти.
16. Утопия оппонирует мифу. Коммунистическая утопия. Антиутопия и террористический эгалитаризм Сталина
— Возьмем два понятия, миф и утопия. Ясно, миф не то, что люди придумали, — миф — это их способ жить. Они живут в мифе, их мифы — это они же сами. Думаю, миф вообще уйти до конца не может. Зная, насколько это глубокий слой прошлого бытия, разве мог человек его начисто весь утратить? Миф — это первичная подпочва цивилизаций и культур, он не уходит. Миф возвращается, и важен анализ его возвратных движений.
— Утопия разве не модернизированный миф?
— Нет, утопия не утонченная форма мифа, а его оппонент. Миф имеет свойство обращать все в настоящее — все, что было, в то, что будет; ведь те, кто был и кто будут, равно сущие. Утопия бросает вызов мифу — она разделяет времена. Первой истинно мощной заявкой на утопию я вижу первоначальное христианство. Мысль о новой твари, о новом человеке краеугольна для утопии. Равно представление о людях всего света как человечестве — едином объекте и предмете проектирования.
— Человечество и новые люди — разве не мифологемы?
— Мифология революции нарастает поначалу как сбывающаяся утопия. Как выглядело совмещение революционного мифа и осуществленной утопии в 1920-е?
Оно в атмосфере, в воздухе, в документах. Это не только мужик, который отбирает себе землю и в силу этого голосует за мировую коммуну. Это и трибунал Республики, состоящий из пролетарских революционеров, для которых юстиция есть вид классовой борьбы. Вместе с тем они люди утопически грамотные и, смягчая расстрел, приговаривают к заключению в лагере до победы мировой революции — и не лицемерят. Но далее разделение утопии и мифа нарастает.