Как-то ясным утром, когда солнце, пробиваясь сквозь шторы, придавало мастерской туманный, подводный вид, старый граф с многозначительным видом усадил меня на стул. Затем он поднял крышку длинного сундука и, опершись одной рукой о колено, нашарил внутри какой-то квадратный предмет, завернутый в зеленый бархат. Вставая, он охнул. В колене явственно хрустнул сустав. Содержимое свертка оказалось аккуратной кожаной папкой. Арчимбольдо развязал тесемки и почтительно извлек из нее связку старых пергаментов. Каждый свиток был испещрен надписями, иногда – понятными, иногда – сделанными в зеркальном отражении. Здесь были схемы укреплений, увиденные с небес, крабовидные осадные машины и гротескные головы, бескровно отделенные от тела. Я видел парящие пирамиды; ужасные откровения бурь и наводнений; распустившиеся лепестки недостроенного собора. Меня поразила сфера – раскрытая, как фрукт, рукой неведомого анатома, – содержавшая скорченный зародыш. Моя душа содрогалась при виде сокрытых вещей, увиденных Божьим оком, но мне было жалко безволосого ребенка, который все еще ютился в своем оскверненном убежище – материнской утробе.
– Записки Леонардо да Винчи, – прошептал Арчимбольдо. Он рассказал, что его отец знал ученика Леонардо, художника Бернардино Луини; сын Луини одолжил Арчимбольдо записи, и тот скопировал их, поставив на стол зеркало. – Ум Леонардо был почти божественно всеохватным. Все творения Человека ожидали его в мире Форм. Ему нужно было лишь заглянуть в этот сумрак и ухватить их.
Так началось мое посвящение в тайны Искусства. Арчимбольдо придавал большое значение моральным аспектам.
– Не ищи знаний по ложным причинам. Ни насилие – без надлежащего ограничения, – ни тщеславное хвастовство до добра не доведут. Книги в руках дурака бесполезны, а если неправильно их понять, они станут препятствиемдля здравого смысла. – Восхваляя опыт, старик вторил Леонардо. – Каков бы ни был авторитет учителя, не верь ему на слово, если он говорит одно, а твои чувства подсказывают другое. – После Арчимбольдо я никогда больше не буду так самозабвенно отдаваться выполнению заданного учителем. Надувая щеки от усердия, я познавал законы перспективы и перерисовывал анатомические этюды Леонардо. Я учился искусству светотени – и в масле, и в угле, – пока тени и свет не начали сливаться друг с другом подобно дыму, без границ и штрихов. Арчимбольдо сидел рядом со мной (его постоянно мучил хриплый кашель, с глухим рокотом поднимавшийся из легких) и из-за моего плеча исправлял контур рисунка или растирал штриховку сухим перепачканным пальцем.
– Очень хорошо, – шептал он. – Ты растешь. – Однако как только я усваивал очередной урок, то сразу же отвлекался и начинал воротить нос от слабого аромата мочи, исходившего от старика. Конечно, он замечал мое беспокойство (раз или два мои болтающиеся ноги попадали ему по голени). И тогда Арчимбольдо, тонкий мастер, в первую очередь обладатель таланта, и уж потом – противник безделья, переносил занятие в свой заброшенный сад. Мне предстояло искать сюжеты в самых неподходящих местах: смотреть, к примеру, на оштукатуренную стену во влажных пятнах, которые медленно сливаются в лица, экзотических зверей и химер. Всякий раз, когда у меня в голове возникали эти образы, я переносил их на бумагу, а Арчимбольдо с легкостью и изяществом отгадывал исходное пятно. Попробуй сам, начинающий художник: этот способ замечательно расковывает глаз и пускает воображение в полет. Изучая чернильные кляксы, брошенные на бумагу встряхнутым пером, можно обнаружить самые неожиданные формы, потому что (повторяя слова великого да Винчи) «неопределенность подстрекает ум к новым открытиям». Однако не стоит недооценивать строгости моего обучения. Одно дело, когда ты для удовольствия угадываешь фигуры на стенах или в облаках, и совсем другое, когда пытаешься наделить воображаемых существ подобием жизни. Изучая работы моего наставника, я понял, чего ему стоило их создание. (Нельзя вычленить из живописи боль.) Для Арчимбольдо в мире не было прихотливого или фантастического.
– Безумие бесплодно, – говорил он. – Художнику требуется твердая рука и трезвый глаз. Достаточная дистанция. Чтобы видеть сны на бумаге, ты должен бодрствовать в жизни.
Любезный читатель, листающий от скуки эти страницы, ты привык принимать напускной экстаз за подлинное безумие, а мой наставник был наделен умом, который видит – и открывает для других, менее проницательных, – скрытое сходство вещей.
И вот однажды, в лето моего шестнадцатого года жизни, мне не удалось разбудить привратника. Я отшиб костяшки пальцев о дверь Арчимбольдо, но рот лесного бога так и не открылся. Тогда я сел на ступеньки и стал экспериментировать с позами, чтобы найти наименее неудобную. Наконец я остановился на том, что уперся локтями в колени, а подбородок положил на руки. По улице ползла тень от облака. Где-то вдалеке пели коробейники, кричали лоточники, вопили и визжали дети. Дородная вдова распластала по подоконнику свои груди и вылила на улицу ушат помоев. И больше не происходило ничего: совсем ничего, что могло бы вывести меня из ступора, – только где-то истошно орала невидимая кошка.
Я уже почти собрался уходить, когда о мою ногу ударился камешек. Кто-то фальшиво насвистывал. Я поднял глаза. Это Фернандо, весело улыбаясь серебряному небу, подходил к дому.
– Жалко, что ты не видишь себя, когда сидишь, – сказал он. – Я решил, что кто-то стоит на коленях. – Он вынул ключ из-за ворота рубахи.
– Пришел почтить хозяина?
– Э… ну, как всегда.
Фернандо застыл с ключом в замочной скважине.
– А тебе что, никто не сказал?
– Что не сказал?
– Так ты не знаешь?
– Чего не знаю?
– Граф умер.
Фернандо торопливо почесал горло, как собака, которую мучают блохи. Теперь он упирался в дверь коленом. Должно быть, замок изрядно заржавел, поскольку ему пришлось еще и налечь плечом.
– Давай заходи. Я не кусаюсь.
Я с трудом волочил онемевшие ноги. Едва мы вошли, слова, произнесенные Фернандо на улице, обрели наконец полный вес и значение. Граф умер. Кто-то открыл все ставни. Мебель, ранее утопавшая во мраке, теперь ярко осветилась; отражающие столы, выпуклые зеркала, блестящие ступеньки лестницы из темного полированного дерева – все солидное, осязаемое и четкое.
– Он кое-что для тебя оставил, – сказал Фернандо.
Вторая дверь сдалась без сопротивления. Умом я понимал, что должен был бы горевать; но глаза оставались сухими, и я не сказал бы, что сильно страдал, если не считать слабого бурчания в желудке. Фернандо без стука вошел в мастерскую Арчимболь-до. Тени были изгнаны и отсюда. Они попрятались в уголках и нишах, забились под картины и книги. Тяжелые зеленые занавеси убрали, и окна зияли, как рты, лишенные зубов.
– Мне обязательно держать тебя за руку? – спросил Фернандо.
Мастерскую вычистили до блеска. Не осталось и следа от профессионального беспорядка, устроенного стариком. Все глянцевые поверхности – холодные синие стены и зияющие стулья – ждали нового владельца.
– Вот пакет для тебя. И письмо.
Посреди стола неровной стопкой лежали мои ученические наброски, перетянутые зеленой тесьмой. Фернандо усадил меня на стул, и только тогда я заметил под узлом тесьмы запечатанное сургучом письмо, адресованное Его Имперскому Величеству. Кровь бросилась мне в лицо, даже стул, казалось, задрожал. Это шутка?
– Это рекомендательное письмо, – объяснил Фернандо, – для императора. Здесь так и написано. Он сказал, что тебе нельзя его открывать.
Сургуч оставил на пергаменте маленькие темные рубины. Под пальцами ощущался отпечаток Арчимбольдова перстня с его инициалами. Потом у меня ненадолго прорезался голос:
– А где записки Леонардо? – Чьи?
– Дневники Леонардо. Он держал их в том сундуке. Его копии с оригиналов.
Фернандо надулся и пожал плечами. Он ничего не знал о делах хозяина. У него на пальце я заметил полированное серебряное кольцо; его шелковые чулки и камзол из тафты выглядели на удивление богато.
Я слез со стула, вцепившись в свои бесполезные бумаги. Не помню, как шел по преображенному коридору, какими высокопарными банальностями Фернандо выгонял меня из палаццо на неожиданно многолюдную улицу. Ветер ворошил бумаги. Письмо вывалилось из пакета и шлепнулось на землю – я чуть не оставил его там. Я себя чувствовал второстепенным персонажем, который, сказав свою реплику, уходит за кулисы и наблюдает, как более запоминающиеся актеры стирают со сцены память о нем.
4. Джан Бонконвенто
– Дафай. Пшол фон. Кожаный остроносый сапог ткнул меня в бедро. Я вытер рукавом лицо и нос, прежде чем взглянуть вверх.
– Я просто смотрю, – сказал я.
– Нет, нет.
– Я был его учеником.
Испанец наклонился, чтобы показать мне кулак, густо поросший черной шерстью.