Расхождение с Марксом в одном — в страстном желании увидеть революцию не через сто лет, а по возможности поторопить ее, увидеть в действии, увидеть ее локомотив на ходу, когда он несется по рельсам, в облаке пара и свисте ветра. Здесь, скорее всего, у нас разница не во взгляде на историю и диалектику с ее мощнейшим оружием — марксизмом, а в географии рождения и в национальных привычках. Хорошо помню, что в эмиграции, заполняя какие-то необходимые бумаги для получения входного билета в публичную читальню в Женеве, я написал: «Русский Дворянин». Положение русского, сам воздух России, пропитанный непрекращающимся произволом и крестьянским страданием, в контрасте с чистенькой и дисциплинированной Европой диктовали какое-то другое отношение к революции и освобождению народа. Мои позднейшие слова о России — тюрьме народов — были справедливы. Россия последней на континенте освободила от крепостной зависимости крестьян, и сам дух недавнего рабства, пропитавший историю России на много десятилетий вперед, заставлял действовать и давал другой, нежели на Западе, эффект.
Только не мне приводить хрестоматийные эпизоды отечественной истории и восторгаться царем-Освободителем Александром II. (И Первый, и Второй и Третий — все они одним миром мазаны.) Собрав предводителей дворянства со всей России, за несколько лет до введения знаменитого манифеста, при помощи которого так удачно было обездолено и обезземелено крестьянство, он сказал, колеблясь и вызывая непонимание своей недовольной аудитории, примерно так: «Вы знаете, что существующий порядок владения душами не может оставаться неизменным, лучше отменить крепостное право сверху, нежели дожидаться того времени, когда оно само собой начнет отменяться снизу. Прошу вас, господа, подумать о том, как бы привести это в исполнение».
Комментариев, как говорит самая современная журналистика, здесь не требуется. Всех господ дворян устраивал существующий порядок вещей, и, если бы не перегретый котел, все могло бы остаться по-прежнему. Но ведь не только крестьяне были недовольны этой сиятельной реформой. Даже среди представителей правящего класса существовала этика, по которой человек не имел права владеть чужой «душой». Здесь, конечно, уместно вспомнить, какой лукавый эвфемизм сочинили крепостники: вместо «раб» — «душа», вместо «рабовладелец» — «помещик». А по сути этот господин в белых перчатках владел заскорузлым телом раба, его прогнившими и надорванными потрохами, его несчастной семьей, жалчайшей личной собственностью и этой самой пресловутой душой…
За тридцать с лишним лет до монаршего признания, что «вопрос назрел» для вынесения его на дворянский просвещенный суд, об этом заявили на Сенатской площади декабристы. Тогда венценосный всемилостивейший христианин-царь соизволил утвердить казнь через повешение для пятерых декабристов, остальных сослал в Сибирь, а потом минуло время — и его венценосный домовитый и христианолюбивый потомок утвердил казнь пятерых мальчишек, даже не сумевших (обращаю внимание!) совершить свое отчаянное покушение. Среди этих худых и ломких мальчишек был и брат Саша, только что получивший золотую университетскую медаль за исследование о кольчатых червях. Повесили студента. Для острастки других, чтобы не горячились. В назидание потомкам. Для этих-то потомков я и приведу имена всех пятерых: А. И. Ульянов, П. Я. Шевырев, B.C. Осипанов, П. И. Андреюшкин, В. Д. Генералов.
Но это свойство бесконечно терпеливой христианской России: чем беспощаднее гнет и безысходней реакция на естественные требования народа, тем отважнее и бескомпромисснее народный отпор. Недаром русский мужик в горе рвет рубаху у себя на груди. Такова и русская интеллигенция, взявшая на себя роль водителя самых угнетенных и отсталых слоев общества. Собственно, здесь, на этом праведном пути, интеллигенция и стала интеллигенцией, но превратилась в философствующего буржуа, когда в революцию вспомнила о своих удобствах, о спокойных профессорских квартирах и светской близости к великим князьям. О, эти любители пенок и сливок… Ну к этому разговору я надеюсь вернуться, когда придется говорить об интеллигенции в революции и об интеллигенции во время гражданской войны. Я готов принять упреки по поводу высылки интеллигенции в двадцать втором году, и у меня есть что сказать ей в упрек. Но пока мы имели дело с другой интеллигенцией.
Вехи развития и самосознания России — это вехи освободительного движения. Прошло всего лишь пять-семь лет после казни декабристов, еще их тени не исчезли с низких стен петропавловских равелинов, а мы уже видим молодого и далеко не молчаливого Герцена, а дальше литературно-философский кружок Станкевича, увлеченного иллюзорными идеями Сен-Симона, а в 40-е годы молодая интеллигенция уже в массовом порядке взялась штудировать Гегеля и из него извлекала последовательно революционные выводы… Вот она польза самой отвлеченной науки — философии, с которой отчаянно борется любое правительство и с которой сегодня чувствует себя неуютно даже наше, советское. А после Гегеля мода, которая часто выражает сегодняшние потребности духа, пошла на Шарля Фурье и Виктора Консидерана, социалиста-утописта, наиболее последовательного фурьериста, редактировавшего «La Phalanstere». Но это уже тема кружка Буташевича — Петрашевского, ликвидированного в 1849 году. Дата — памятная в литературе: в десятилетнюю отсидку пошел участник этого кружка Федор Достоевский. Но в этом кружке молодежь договаривалась до главного. Вслед за Консидераном, вслед за Бабефом они стали утверждать недостаточность, даже бесполезность чисто политических перемен и революций, если они оставляют без изменений эксплуататорский строй, основанный на частной собственности. Это тоже, кстати, черта интеллигенции того времени — бескорыстие и стремление не принимать на себя груз собственности.
Я привожу эти примеры не из-за страсти любого мемуариста-воспоминателя к подробностям, а для того чтобы показать, что и народники, и социалисты, и потом большевики не возникли из воздуха. Они все — следствие особенностей русской жизни, переплетения нарождающихся буржуазных тенденций с путами и средневековыми доспехами; самодержавия. Надо сказать еще, что наряду с традиционно русской, крестьянской мечтой о свободе значительная часть русской молодежи подпала под влияние самых передовых идей Запада. Герцен и Бакунин, уехавшие из России либералами, в изгнании быстро сделались революционерами-социалистами и анархистами. Русская действительность плодит и будет плодить революционеров в каждом поколении, которые станут отрицать завоевания отцов. В этих случаях мы часто все объясняем словами «контрреволюция» или «реакция». Кронштадтский мятеж, подавленный нами с такими неслыханными жертвами и трудностями в 1919 году, — это, конечно, был мятеж, подготовленный и сконструированный контрреволюцией, но ведь это еще была реакция простых и часто неграмотных солдат и матросов на неумение местного большевистского руководства создать сносные условия жизни, на чванливость новой власти — недаром возникло меткое словечко «комчванство», — несбывшиеся иллюзии участников любой революции, что уже завтра, послезавтра, ну очень скоро после революции все будет сытно и хорошо. Но, может быть, есть еще один критерий отсчета: хорошо человеку и хорошо государству? Это самый тонкий вопрос, который обязательно должен решать политик, попеременно уступая одним во имя других. Здесь только важно, чьими интересами живет сам политик.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});