Это было прекрасное зрелище: девушка стояла бледно-желтая и окаменевшая от гнева, как мраморная статуя; губы также были бледны, глубокие глаза горели убийственно, голубая жила вздулась поперек лба, черные локоны извивались, как змеи, в руках ее — кровавый нож. Я затрепетал от восторга, узрев перед собой живой образ Медеи[72], столь часто грезившийся мне в ночи моей юности, когда я засыпал у нежного сердца Мельпомены, сумрачно-прекрасной богини.
Во время этой сцены il signor padre ни на секунду не потерялся; с деловитым спокойствием он собрал осколки с пола, отложил в сторону оставшиеся в живых тарелки и потом принес мне: суп с пармезаном, жаркое, жесткое и твердое, как немецкая верность, раков, красных, как любовь, зеленый, как надежда, шпинат с яйцами, а на десерт тушеный лук, вызвавший у меня слезы умиления. «Все это пустяки, такая уж манера у Пьетро», — заметил он, когда я с удивлением указал в сторону кухни; и действительно, когда зачинщик ссоры удалился, казалось, будто ничего и не произошло: мать с дочерью опять сидели так же спокойно, пели и щипали кур.
Счет убедил меня в том, что signor padre тоже смыслит кое-что в ощипывании, и когда я, уплатив по счету, дал ему еще и на водку, он чихнул от удовольствия так сильно, что обезьянка чуть-чуть не свалилась со своего места. Затем я дружески кивнул в направлении кухни, последовал дружеский ответный кивок, и вскоре я вновь сидел в другом экипаже, быстро катился вниз по Ломбардской равнине и к вечеру достиг древнего, всемирно прославленного города Вероны.
ГЛАВА XXIII
Пестрая сила новых впечатлений окружала меня в Триенте обаянием лишь сумеречным и смутным, подобно сказочному трепету; в Вероне же она охватила меня словно лихорадочным сном, полным ярких красок, резко очерченных форм, призрачных трубных звуков и отдаленного гула оружия. Тут попадались обветшалые дворцы, глядевшие на меня так пристально, словно хотели доверить мне какую-то старинную тайну, словно они робели днем перед напором человеческого потока и просили меня вернуться к ним ночью. И все-таки, несмотря на шум толпы и на неистовое солнце, лившее свои красные лучи, не одна старая потемневшая башня успела бросить мне несколько многозначительных слов; кое-где подслушал я и шепот разбитых колонн, а когда я всходил по невысокой лестнице, ведущей на Piazza de'Signori[73], камни поведали мне ужасную, кровавую историю, и я прочитал на углу слова: Scala Mazzanti[74].
Верона, древний, всемирно прославленный город, расположенный по обоим берегам Эча, служил всегда как бы первой стоянкой на пути германских кочевых народов, покидавших свои холодные северные леса и переходивших Альпы, чтобы насладиться золотым солнечным сиянием прелестной Италии. Одни тянулись дальше, к югу, другие находили и это место достаточно приятным и располагались здесь с уютом, как на родине, облекаясь в шелковые домашние одеяния и мирно проводя время среди цветов и кипарисов, пока новые пришельцы, еще не успевшие снять с себя стальных одеяний, не являлись с севера и не вытесняли их; эта история часто повторялась и получила у историков название переселения народов. Теперь, когда бродишь по Вероне и ее окрестностям, всюду находишь причудливые следы той эпохи, так же как и следы более раннего и более позднего времени. Память о римлянах воскрешают в особенности амфитеатр и триумфальные ворота; о Теодорихе-Дитрихе Бернском[75], которого еще поют и славят в своих легендах немцы, напоминают сказочные развалины нескольких византийских доготических зданий; какие-то фантастически дикие обломки напоминают о короле Альбоине[76] и его свирепых лангобардах; овеянные легендами памятники говорят о Карле Великом, паладины которого изваяны у дверей собора с той франкской грубостью, какая их, несомненно, отличала в жизни, — и когда глядишь на все это, начинает казаться, что весь город — большой постоялый двор народов; и как посетители гостиницы имеют обыкновение писать свои имена на стенах и окнах, так и здесь каждый народ оставил следы своего пребывания, часто, правда, в не слишком удобочитаемой форме, ибо многие немецкие племена не умели еще писать и должны были довольствоваться тем, что разрушали что-нибудь на память о себе; этого, чем, было вполне достаточно, так как развалины говорят яснее затейливых письмен. Варвары, вступившие ныне в старую гостиницу[77], не замедлят оставить такие же памятники своего милого пребывания, ибо им недостает скульпторов и поэтов, чтобы удержаться в памяти человечества при помощи более мягких приемов.
Я пробыл в Вероне только один день, непрестанно удивляясь никогда не виданному, вглядываясь то в старинные здания, то в людей, кишевших среди них с таинственной стремительностью, то, наконец, в божественно голубое небо, заключавшее все это как бы в драгоценную раму и создававшее из всего целую картину. Странное, однако, чувство, когда сам составляешь частицу картины, которую сейчас рассматривал, когда тебе время от времени улыбаются на этой картине фигуры, особенно женские, что испытал я с приятностью на Piazza delle Erbe[78]. Это и есть Овощной рынок, а на нем — изобилие причудливейших обликов, женщины и девушки, томные и большеглазые, милые приветливые тела, обольстительно желтые, наивно грязные, созданные скорее для ночи, чем для дня. Белые или черные покрывала, которые носят на голове горожанки, так хитро перекинуты были через грудь, что больше подчеркивали красоту форм, нежели скрывали их. Служанки носят шиньоны, приколотые одною или несколькими золотыми стрелами или иной раз серебряной булавкой с наконечником в форме желудя. На крестьянках по большей части были маленькие тарелкообразные соломенные шляпки с кокетливыми цветами, прикрывавшие голову только с одного боку. Мужской наряд меньше отличается от нашего, и только громадные черные бакенбарды, пышно распускавшиеся над галстуком, бросились мне в глаза, и здесь я впервые обратил внимание на эту моду.
Но если пристально вглядишься в этих людей, мужчин и женщин, то в лицах и во всем существе их откроешь следы цивилизации, которая отличается от нашей тем, что она ведет начало не от средневекового варварства, а от римской эпохи, причем она никогда не была вполне искоренена и только видоизменялась сообразно с характером разных хозяев страны. Цивилизация этих людей не отмечена такой бьющей в глаза свежестью полировки, как у нас, где дубовые стволы только вчера обтесаны и все пахнет еще лаком. Кажется, что эта человеческая толпа на Piazza delle Erbe на протяжении веков постепенно меняла только одежду и обороты речи, нравы же и самый дух ее мало изменились. Здания, окружающие эту площадь, по-видимому, не могли так легко угнаться за временем; от этого, однако, вид их не менее привлекателен, и он удивительно трогает душу. Здесь расположены высокие дворцы в венецианско-ломбардском стиле, с бесчисленными балконами и веселыми фресками; посредине возвышается единственный памятник — колонна, рядом с ней фонтан и каменная статуя святой; виднеется затейливо расписанный красной и белой краской Подеста[79], гордо высящийся за величественными стрельчатыми воротами там замечаешь опять старую четырехугольную колокольню с полуразрушенным циферблатом и часовою стрелкою, так что похоже на то, будто время само решило покончить с собою, — над всею площадью веет то же романтическое очарование, которое так радостно сквозит в фантастических творениях Людовико Ариосто или Людовико Тика[80].
Близ площади находится дом, который считают дворцом Капулетти[81], потому что над внутренним двором его высечена из камня шляпа. Теперь это грязный кабак для извозчиков и кучеров, и в качестве трактирной вывески над ним висит красная жестяная шляпа, вся продырявленная. В церкви неподалеку показывают и часовню, где, согласно преданию, помолвлена была несчастная влюбленная пара. Поэт любит посещать такие места, хотя бы он сам и смеялся над легковерием своего сердца. Я застал в этой часовне одинокую женщину, жалкое, поблекшее существо; после долгих коленопреклонений и молитв она со вздохом встала, удивленно посмотрела на меня безмолвным болезненным взглядом и, наконец, вышла, шатаясь, словно у нее были переломаны кости.
Невдалеке от Piazza delle Erbe находятся и гробницы Скалигеров. Они так же поразительно великолепны, как и сам этот гордый род, и жаль, что они расположены в тесном углу, где должны как бы жаться друг к другу, чтобы занять как можно меньшее пространство, и где даже для наблюдателя не остается места, чтобы рассмотреть их как следует. Похоже на то, будто здесь символически представлена историческая участь этого рода; он занимает столь же малый уголок в общеитальянской истории, но этот уголок заполнен блеском подвигов, величием чувств и высокомерной пышностью. В своих памятниках они такие же, как в истории, — гордые, железные рыцари на железных конях, и всех величественнее Кангранде — дядя — и Мастино — племянник.