— Сейчас — помолчать.
— Довольно грубо с папой говоришь, не кажется?
— А не нарывайся.
Смута, тяжкая смута была в душе Галатина: кажется, что много можешь сказать, но не сообразишь, что именно. Дело, наверно, в той далекой трещине, которая образовалась, когда Нина подросла, образовалась ни с чего, сама собой, и это невыносимо обидно, и хочется понять, в чем причина. Никогда Галатин не заговаривал об этом, и вдруг решился:
— Я вот думаю. Мы с тобой были очень близкие папа с дочкой, когда ты маленькая была, лет до восьми-девяти. И потом я тебя тоже любил, и сейчас люблю, а ты, мне кажется, перестала. И меня, и маму. Будто мы исчезли для тебя. Или я ошибаюсь? Скажи честно.
— А чего тут говорить? Я уродка, пап, — спокойно сказала Нина.
— То есть?
— Я безэмоциональное и бездуховное существо. Меня ничего не волнует, ты прав.
— Я думал, наоборот. У тебя всегда были с кем-то бурные отношения.
— Это я так, накручивала себя. Люблю накрутить, особенно когда выпью.
— Ты выпиваешь?
— Конечно.
Ну вот, думал Галатин, ты желал откровенного разговора, ты его получил. Радуйся.
— Может, я как-то…
— Нет. Ничем не поможешь, я только разозлюсь. Знаешь, очень жалко, что мама умерла, но, если бы она была живая, я бы ее ненавидела.
— За что?
— За все. Постоянно восторженная, все время восклицает, хочет, чтобы все вокруг такие были. Раздражало страшно.
— И я раздражаю?
— Меньше, но тоже. Меня все раздражают. Я, пап, людей вообще ненавижу. Наглухо. Ненавижу и презираю. Гера это хорошо понимает, он сам такой. Он в эпидемию прямо расцвел — все бегут к нему, как дети. Мне тоже нравится — люди притворяться перестали, показали, какие они слабые, какие убогие, ничтожные, трусливые. Я раньше думала, что одна такая, злилась на себя. Теперь вижу — все такие. Не вдохновляет, конечно, но успокаивает. Общая трусость примиряет с собственной.
Галатин чувствовал себя чуть ли ни раздавленным, будто узнал, что дочь тяжело больна. Но ведь и правда — больна. По ее безнадежным тоскливым глазам, глядя в которые плакать хочется, видно, насколько ей тяжело.
— Ты прости за то, что я сейчас скажу, Ниночка, — предупредил Галатин, — но, может, тебе со специалистом посоветоваться?
— С психиатром? Уже советовалась, таблетки пью.
— И ничего мне не говорила? Почему?
— Потому. Чтобы не видеть, как ты от этого мучаешься. Сейчас вот — мучаешься? Можешь не говорить, вижу. Думаешь, мне от этого легче? Только хуже. Пап, ты ничего не можешь сделать. И Антону тоже не поможешь. Успокойся. Скоро Новый год, купи елочку, сядьте с дедом, выпейте. Я забегу на полчасика, посидим, маму вспомним, она Новый год любила очень, поплачем. А?
— Ты прости меня, — сказал Галатин.
— За что?
— Я догадывался, что что-то не так. А поговорить боялся.
— И правильно делал.
Галатин вытер глаза, встал. И вдруг усмехнулся.
— Ты чего? — не поняла Нина.
— Да странная мысль. Что сейчас самый неподходящий момент попросить у тебя денег, но именно поэтому — попрошу. То есть у Геры — можешь для меня попросить?
— Сколько?
— Только не пугайся. Полмиллиона. Антон в долги влез, хочу ему помочь. И на поездку.
— Антон сам выкрутится, а на поездку просить не буду.
— Тысяч пятьдесят хотя бы.
— Нет.
— Окончательно?
— Окончательно.
— Ну и ладно. Тогда давай-ка встань, обниматься будем.
— Только не это! — воскликнула Нина.
Но встала, подошла к отцу, они обнялись и постояли так какое-то время. Тихо и молча.
Лет пятнадцать не обнимал родную дочь, подумал Галатин. Вот жизнь.
Умрет, жалеть ведь буду, подумала Нина. И шмыгнула носом.
Галатин шепнул:
— Приеду, и мы обо всем поговорим. Со мной можно говорить, я понимающий.
— Я и сама хотела. Но думала, тебе это не надо.
— С чего это?
— Казалось так. Когда была маленькой, была тебе нужна — как кошки нужны, как собачки. Типа — умиляться. Потом выросла в человека, а людям умиляться труднее. И ты перестал мной интересоваться.
— С ума сошла? Я сто раз пробовал к тебе как-то… Ты сама отделилась, отгородилась, разве не помнишь?
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
— Я же говорю: уродка.
— Да хватит, нашла слово! Пусть и уродка, все равно люблю. Дождись меня, нам обязательно надо поговорить.
— А куда я денусь?
— Действительно. Глупость сказал. А с дедом все-таки никак?
— Прости, пап, нет.
— Звони ему хотя бы.
— Это можно.
6
Три задачи надо решить Галатину, три насущные задачи: найти, кто побудет с отцом, добыть денег и придумать, как добраться до Москвы.
Насчет добраться возникла идея — позвонить другу и бывшему однокласснику Ивану Сольскому. У Ивана три подержанных грузовика, которые курсируют по всей стране, не слишком отдаляясь от Саратова, чтобы не застрять где-то из-за своей ветхости, ездят в том числе и в Москву. Вдруг один из грузовиков как раз туда снаряжается?
И он позвонил, Иван обрадовал, сказал, что да, вот прямо сегодня вечером машина с грузом отправится в столицу, но говорить надо с водителем.
— Я к нему собираюсь, заеду за тобой, сам с ним обсудишь. Захочет — возьмет, не захочет — извини.
— Так у тебя, значит? Демократия?
— Разделение полномочий! — с веселой досадой сказал Иван. — Я где-то часа через полтора буду, ничего?
— Годится.
— Вот и хорошо!
Галатин зашел домой, увидел, что отец спит, и спустился на первый этаж к соседке Наталье Владимировне, которую знал с детства. Она уже тогда казалась дамой в возрасте, а сейчас ей за девяносто. Работала преподавательницей английского языка в университете, жила с дочерью, а потом одна в очень темной квартирке, окна которой были загорожены близко стоящими густыми деревьями, да еще решетки на окнах, да плотные шторы, почти всегда задернутые, потому что Наталье Владимировне не хотелось, чтобы ее рассматривали люди, проходящие по узкому тротуару между домом и деревьями мимо ее очень низких окон — подоконник на уровне пояса взрослого человека. Она была хромой из-за перенесенной в детстве болезни, о которой никогда не рассказывала, припадала на одну ногу, но припадала удивительно изящно, высоко держа при этом голову. Жители дома и подъезда считали ее заносчивой гордячкой — она ни с кем не общалась, только здоровалась. Но и здоровалась не по-людски, с преувеличенной вежливостью, которая многим казалась ехидной, а то и издевательской, не произносила, а почти выпевала: «Здрав-ствуй-те, здрав-ствуй-те!» Начитанному Василию Наталья Владимировна виделась барыней-дворянкой из девятнадцатого века. Никогда ни к кому не заходила по-соседски, и к ней не заходили. Тетя Тоня, которая не раз забегала к родителям Василия занять рубль-другой до получки, однажды высказалась о ней: «Какая-то она, знаете, не народная. Неприятная она!»
Для Галины Сергеевны, мамы Василия, Наталья Владимировна делала исключение, регулярно общалась с нею, и всегда это было церемониально.
«Не желаете ли на чашечку кофе зайти в воскресенье?» — спрашивала она Галину Сергеевну при встрече.
«С удовольствием!» — отвечала Галина Сергеевна.
Иногда брала Васю с собой и просила Наталью Владимировну оценить его знания английского.
«Ну что ж, молодой человек, блистайте», — соглашалась Наталья Владимировна и начинала говорить с ним по-английски. Василий забывал и то, что знал, терялся, мама переживала, милосердная Наталья Владимировна задавала несколько совсем простых вопросов из программы начальной школы, Василий отвечал, мама радовалась.
Галина Сергеевна сама очень неплохо знала язык, потому что закончила романо-германский факультет, и Наталья Владимировна, когда хотела сказать что-то, не предназначавшееся для ушей подростка, переходила на английский, мама волновалась и старалась, как на экзамене, запиналась, но все же могла поддержать беседу, Василий ею гордился.
Наталья Владимировна встречала гостью всегда в нарядном платье и в туфлях, пусть и на низких каблуках, Галина Сергеевна тоже принаряжалось, это было похоже на маленький светский прием. Василию Наталья Владимировна казалась странноватой, особенно то, как говорит: врастяжку, с улыбочкой, последние слова предложений часто произнося по слогам. И ни одной фразы в простоте, даже на вопрос о здоровье, отвечала так: