— Постой! Кто Силина посадил?
— Так что заготовил по своему соображению, вашскородь, как ему лейтенант Греве утром заметили за грязное рабочее на катере.
— Много в карцер. Поставь под винтовку на час.
— Как прикажете, вашскородь, можно и под винтовку… Жалованье-то дозвольте на двоих за месяц, которые в госпиталь.
— Да… — Лейтенант оглянулся. — Юрик, изобрази государственный банк, лень в шкатулку идти. У тебя русская мелочь есть?
— Только марки.
— Два рубли шестьдесят всего и надо, вышскородь, не извольте беспокоиться, я из своих выдам, — сказал Сережин и, аккуратно собрав листки, вытянулся. — Каких-либо приказаний не будет, вашскородь?
— Будет, — сказал Ливитин, улыбаясь. — Во-первых, чтоб в роте все было в порядке (Сережин осклабился преданно и самодовольно), а во-вторых, у крестника, вероятно, зуб прорезался… Передай от меня и пожелай здоровья.
Ливитин открыл стол и вынул узкий полированный футляр. Сережин покраснел от удовольствия, бережно принимая ящичек, и с гордостью взглянул на Юрия. Юрий глупо улыбнулся, не зная, что надо было сказать и как принять этот внезапный демократизм брата.
— Чувствительно благодарим, вашскородь, — сказал Сережин с достоинством. И от сына и от супруги дозвольте поблагодарить.
— Пойдешь на берег, — кланяйся. Ступай!
Сережин вышел, держа футляр перед жирной грудью, а лейтенант, посмотрев на Юрия, рассмеялся.
— Нравится?
— Превосходный экземпляр. Знаешь, на кого он похож? На Афиногена…
Ливитин вспомнил, как Афиноген гудел по утрам в кабинете отца со всей преданностью и тщанием старого слуги, выросшего в доме, и рассмеялся.
— У меня с ним примерно те же взаимоотношения: все мое хозяйство в его руках, все сто двадцать четыре души. Не фельдфебель, а золото, за ним я как за каменной стеной. Вот тебе еще заповедь: подбирай себе унтер-офицеров да обретешь ими в душе мир, а в начальстве благоволение…
— И будь им кумом, — добавил Юрий ехидно.
— Почему кумом? Это не обязательно. У Гаврилы Андреича Неновинского я на свадьбе посаженым отцом был. Зато у него в башне и у Сережина в роте порядок умопомрачительный. Учись, фендрик, флотской службе, — почет и подарок больших расходов не сделают, а преданность пробуждают. Умей не только карать, но и осыпать милостями нужных тебе людей, дабы завоевать любовь и доверие подданных… Кстати, я тебе подарочек готовлю, — век будешь благодарить!
— На зубок? — улыбнулся Юрий. — Опоздал, у меня уже все зубки прорезались!
— Не все, Юрочка! Вот когда эти зубки прорежутся, — Николай постучал ногтем по звездочке на погоне, — тогда и подарок получишь.
— Не Козлова ли часом? Вот это бы угодил…
Лейтенант покачал пальцем перед прищуренными глазами:
— Ни-ни! На Козлова не целься, Козлов меня в могилу положит и закроет мои адмиральские очи. Козлова я никому не отдам. Я уже ему невесту присмотрел, женю для верности, а жену к Ирине приставлю.
— А детки родятся — и деток приспособишь? У тебя тут прямая усадьба.
— А ты не язви. Я для тебя человека подобрал. Белоконь по фамилии. Пока у Сережина в выучке, унтер-офицер… Постой, ты когда производишься?
— Пятого октября тысяча девятьсот семнадцатого, — точно ответил Юрий.
— Третий год на сверхсрочной будет как раз. Фельдфебель в твою будущую роту выйдет — сахар! Ты с ним сейчас познакомься и намекни, да не в оглоблю, а легонько, а то возомнит о себе много. Благодари брата, баловень!.. Мне небось никто соломки не подстилал, а о тебе старший брат денно и нощно попечение имеет. Шаркни ножкой и поцелуй ручку!
— Чувствительно благодарим, вашскородь, — сказал Юрий басом. — И от будущей супруги дозвольте поблагодарить!..
Они вышли. Офицерский коридор был ярко освещен, и на белом риполине переборок темными мягкими пятнами выделялись портьеры открытых дверей кают. Резиновая дорожка заглушала шаги, вентиляторы, гнавшие наверх по широким трубам жаркий и потный воздух матросских кубриков, гудели ровным и сильным басом. Юрий повернул от двери налево к широкому трапу на верхнюю палубу.
— Не по чину, — сказал лейтенант, — в командирский трап лезешь! Нам сюда…
Фельдфебель Сережкин, выйдя от Ливитина, вызвал к себе Силина. Откинувшись на стуле, он смотрел на веснушчатое напряженное лицо Силина и постукивал пальцем по столу.
— Ты чувствуй, облом. Кабы не моя доброта, отсидел бы пять суток! Вот они…
Он шевельнул пальцем записку об аресте, зачеркнутую Ливитиным. В графе суток крупно выделялась цифра «5».
— Рассерчал ротный — страсть! «Ка-ак, говорит, на моем на катере и чтоб грязные штаны!» Матерится. «Заготовь, говорит, записку на пять суток стервецу», — тебе, значит. Я, конечно, заготовил. Несу. Сидит злой, не смотрит. Ложу перед им записку. Он уж вставку в пальчики взял, а тут я не вытерпел. «Дозвольте, говорю, вашскородь, заступиться, хороший матрос Силин, ничего я за им не замечал, а лейтенанту Греве, сами изволите знать, пылинка за гору кажется. Опачкал штанину в угле, не поспел переодеть…» Поговорили… «Ну, говорит, ладно, уж коли ты просишь, прощаю. Из-за тебя, говорит, прощаю, так ему и передай». Чувствуешь?
— Покорно благодарим, господин фельдфебель, — сказал Силин, смущенно и радостно улыбаясь. — Известно, вы, конечно, как доложите, от вас зависимо…
— То-то. Я вот и доложил. Он по записке — чирк: час, говорит, под винтовку, — только и всего. Вот она, записка, разорвать можешь или жене пошли, пусть понимает, какая флотская служба, когда фельдфебель добёр.
— Вами вся рота довольная, господин фельдфебель покорно благодарим.
— Вот и пошли жене, — повторил фельдфебель самодовольно. — Она у тебя, кажись, белошвейка?
— Шьет помалу, так точно.
— Ты ей напиши: сколько возьмет — сынишке надо рубашонки построить. Крестник он ротного у меня, вот ложечку подарил на зубок. Он меня уважает, ротный. Ты помни и другим расскажи, что я ротному скажу, то и будет… Так напишешь, возьмется ли?
— Она и за так сделает, господин фельдфебель, в благодарность.
— Не люблю, — сказал Сережин, подняв палец, — не люблю таких разговоров, Силин, знаешь ведь! Какая может быть благодарность? Не положено по уставу! Пусть шьет, я заплачу, сколько там скажет. На годовалого пусть шьет, на вырост. Напишешь? Ну, ступай с богом…
Сережин вздохнул довольно и счастливо. Ложечка блестит, рубашки сыну шьются, за них Сережин заплатит, сколько скажут (скажут, конечно, вчетверо меньше)… Ротой надо уметь управлять с умом, воспитывая в ней любовь к себе и благодарное уважение.
Глава третья
Овальная дверь кормовой минной рубки, как и вся рубка, — из брони толщиной в двенадцать дюймов; она закрывается специальным моторчиком, работающим от боевой цепи тока; поэтому сейчас она была открыта, и в нее потянуло холодком рассвета. Юрий спал голым, как того требовали гигиена и традиции Морского корпуса, и прохлада заставила его пошевелиться и натянуть на себя плотную простыню, приятно пахнувшую свежим бельем и шкафом брата. Пиво, может быть, не побеспокоило бы до утра, но то, что Юрий прозяб и пошевелился, подтолкнуло события. Он недовольно открыл глаза — вставать не хотелось, но не встать было нельзя.
Рядом, на такой же раздвижной походной койке, ежедневно приносимой Козловым из шкиперской, спал тоже голый лейтенант Ливитин, спал спокойно и прилично, не издавая звуков и не выпуская слюны из плотно сжатого рта: хороший офицер и во сне должен быть приличен и внушать уважение. Для этого еще в корпусе дежурный офицер будил четырнадцатилетних кадет и говорил вполголоса: «Кадет Ливитин, прекратите храп! Лягте на правый бок, дышите носом! Руку!.. Поверх одеяла!»
Но встать все-таки надо. На ковровой разножке у койки лежат носки, тельняшка и сиреневые фельдекосовые кальсоны (в отпуску разрешалось носить собственное белье). Сиреневый цвет кальсон мягок и приятен для глаза, трикотаж тонкий, на поясе шелк. У Юрия достаточно такта, чтоб не приехать в гости к брату в ярко-красных шелковых кальсонах, которые гардемарин барон Медем называет смерть девкам и которые употребляются исключительно для поездки в веселое место. Однако брюк и форменки все же не видно. Юрий сел встревоженно; в синей полутьме светлой ночи на круглой стене рубки поблескивает яростно начищенный прибор минной стрельбы, стальные щиты настила палубы чисты и пусты, брюк и форменки нет, нет и чехла на фуражке: они глубоко внизу корабля. Вестовой Козлов, заметив, что платье господина гардемарина имеет суточную давность и что чемодана при нем не было, дождался, когда господа уснули, все выстирал, прокатал и повесил в сушилку, заказав коку погреть утюг к побудке. Утром он принесет выглаженную и чистую одежду и, осторожно кашлянув над лейтенантом и гардемарином, скажет негромко: