«Пиядаси, возлюбленный богами царь, желает, чтобы аскеты всех вероисповеданий могли жить везде. Все эти аскеты одинаково проповедуют заповеди, которые людям следовало бы применить на себе, а также чистоту души. Но у людей мнения различны и различны склонности».
А вот что написал Августин после своего крещения:
«Дивна глубина твоих слов! их внешность, гляди! перед нами, приглашая к малым; и все же в них дивная глубина, о Боже мой, дивная глубина! Страшно заглядывать в нее; да… благоговейный ужас почитания и дрожь любви. Врагов твоих [читайте – язычников] поэтому ненавижу неистово; о, если бы ты убил их своим обоюдоострым мечом, чтобы они больше не могли быть врагами ему; ибо я так бы хотел, чтобы были они убиты».[32]
Удивительный дух христианства; и это дух одного манихейца, обращенного в религию того, кто даже на кресте молился за своих врагов!
Кто, по мнению христиан, были этими врагами «Господа» – не трудно догадаться; Его новыми детьми и любимцами, заменившими в Его привязанности сынов Израиля, Его «избранный народ», было меньшинство, входящее в паству Августина. Остальное же человечество являлось Его природными врагами. Кишащие множества языческого мира были только топливом для адового пламени; горсточка же церковной общины являлась «унаследователями спасения».
Но если такая проскрипционная политика была справедлива и осуществление ее было «сладким запахом» в ноздрях «Господа», то почему не оказать презрения также и языческим обрядам и философии? Почему тогда черпать так глубоко из колодцев мудрости, вырытых и наполненных до краев теми же язычниками? Или же эти отцы в своем желании во всем подражать избранному народу, чьи изношенные туфли они старались приладить к своим ногам, задумали снова разыграть сцену грабежа, описанную в «Исходе»? Разве они решили, убегая от язычества, как евреи убегали из Египта, унести с собою ценности его религиозных аллегорий так же, как «избранные» поступили с золотыми и серебряными украшениями?
Определенно кажется, что события первых веков христианства являются только отражениями образов, отраженных в зеркале будущего во времена Исхода. В бурные дни времен Иринея платоническая философия с ее мистическим погружением в божество, в конце концов, не была уж такой неприятной для нового учения, чтобы удержать христиан от использования ее глубокой метафизики где и как только можно. Вступив в союз с аскетическими терапевтами – предками и прообразами христианских монахов и отшельников – именно в Александрии, не забудем это, они заложили первые основы чисто платонического учения о тройственности. Впоследствии оно стало платоно-филонским учением и таким, каким мы находим его теперь. Платон рассматривал божественную природу в трояком видоизменении Первопричины, разума или Логоса, и души или духа вселенной.
«Три исходные или изначальные принципа», – говорит Гиббон [51], – «были представлены в платоновской системе как три бога, соединенные друг с другом таинственным и невыразимым родством».
Слив эту трансцендентальную идею с более гипостатическим образом Логоса Филона, чье учение было учением старейшей Каббалы, и который рассматривал Царя Мессию как метатрона или «ангела Господня», Legatus, спустившегося в плоть, но не как Самого Ветхого Днями[33] – христиане облекли Иисуса, сына Марии, в это мифическое представительство Медиатора для павшей расы Адама. Под этим неожиданным одеянием его личность была утеряна. В современном Иисусе христианской церкви мы находим идеал обладавшего ярким воображением Иринея, но не адепта ессеев, таинственного реформатора из Галилеи. Мы видим его под искаженной платоно-филоновой маской, не таким, каким его слышали ученики во время Нагорной проповеди.
До сих пор языческая философия помогла им в построении основной догмы. Но когда теурги третьей неоплатонической школы, лишенные своих древних мистерий, стремились слить доктрины Платона с доктринами Аристотеля и посредством объединения этих двух философий добавили к своей теософии первичные доктрины Восточной «Каббалы», тогда христиане из соперников превратились в преследователей. Раз уж начали готовиться к публичному обсуждению, в форме греческой диалектики, метафизических аллегорий Платона, то всей тщательно разработанной системе христианской Троицы угрожало разоблачение, и божественный престиж мог оказаться полностью разрушенным. Эклектическая школа, перевернув порядок, перешла на индуктивный метод; и этот метод стал ее похоронным звоном. Изо всего существующего на земле логика и разумные объяснения были наиболее ненавистными для новой религии тайны, так как они угрожали разоблачить всю основу концепции троичности, сообщить множествам людей доктрину эманаций и таким образом разрушить единство целого. Этого нельзя было допустить, и это не было допущено. История запечатлела христоподобные средства, к каким для этого прибегали.
Всемирная доктрина эманаций, принятая с незапамятных времен величайшими школами, которую преподавали каббалистические, александрийские и восточные философы, – дает ключ к этой панике среди христианских отцов. Тот дух иезуитизма и хитрости духовенства, который много веков спустя побудил Паркхерста замалчивать в своем «Еврейском лексиконе» истинное значение первого слова «Книги Бытия», зародился в те дни войны против угасающих неоплатонической и эклектической школ. Отцы решили извратить значение слова «daimon»[34] и больше всего они страшились раскрыть толпе эзотерическое и истинное значение слова Rasit, так как если только истинный смысл этой сентенции, также как и еврейского слова asdt (переведенного в Септуагинте как «ангелы, тогда как в самом деле оно означает эманации),[35] был бы правильно понят, то тайна христианской троицы обрушилась бы, в своем падении унося с собой новую религию в одну кучу развалин с древними мистериями. Вот это истинная причина, почему диалектики, так же как и сам Аристотель, «пытливый философ», всегда были невыносимы для христианского богословия. Даже Лютер, при разработке своей реформы, чувствуя неустойчивость почвы под ногами, несмотря на то, что он свел догмы к их простейшим выражениям, – дал полную свободу своему чувству боязни и ненависти к Аристотелю. Количество брани, какое он вылил на память великого логика, может быть только приравнено – но никогда не превзойдено – проклятиям и брани папы римского в адрес либералов итальянского правительства. Собранные вместе, они легко могли бы заполнить том новой энциклопедии с примерами обезьяньих речей.
Разумеется, христианское духовенство никогда не сможет примириться с доктриной, основанной на применении строгой логики к последовательно построенному логическому рассуждению. Количество тех, которые вследствие этого покинули богословие, никогда не было оглашено. Они задавали вопросы, и им запрещали их задавать; от этого происходил раскол, разочарование и часто отчаянный скачок в бездну атеизма. Взгляды орфиков на эфир как главный посредник между Богом и сотворенной материей точно так же осуждались. Эфир орфиков слишком живо напоминал архея, душу мира, а последняя была по своему метафизическому смыслу столь же близко связана с эманациями, являясь первой манифестацией – Сефирой или божественным Светом. И когда же можно было больше бояться последней, как не в тот критический момент?
Ориген, Климент Александрийский, Калцидий, Мефодий и Маймонид, опираясь на авторитет «Таргума» Иерусалима, ортодоксального и величайшего авторитета евреев, считали, что первые два слова в «Книге Бытия» – Б-РЕШИТ – означают мудрость или принцип, и что идея, что эти слова означали «в начале», не разделялась никем, как только профанами, которым не разрешалось проникать сколько-нибудь глубже в эзотерический смысл этого предложения, – этот факт наглядно доказали Бособр и после него Годфри Хиггинс.