— Как это ты говоришь — били, били и билизовали? — спросил Харин, подходя к старушке. — Нужно командиру доложить. Здорово для агитации… А почему ты, бабушка, без лошади?
— Нету, родимый. Сыны все по армиям разобраны, невестки разбежались, одна я с внуком, и лошади нет.
— Что же у соседей не попросишь?
— Так каждый себе возит, разве допросишься?
— А ну, братва стой. Тут такое дело — самой бедной, нуждающейся хлеба и не достанется. Наверное, и с другими так. Давай всех лошадников мобилизуй и по безлошадным хлеб развози, а потом уж пусть себе берут, хлеба хватит.
Поднялся крик. Разъяренные женские голоса слились в протяжный визгливый гомон. На крыльцо станции вышел Дубов:
— Ну, что тут у вас происходит?
Бабы бросились к нему, наперебой объясняя, что, мол, ваш солдат тут дурака валяет; хлеб не баловство, его припрятать надо, сперва себе, а потом и для мира можно.
Отмахиваясь от орущих женщин, Харин объяснил командиру ситуацию.
— Может, самым крикунам и вовсе не давать? — закончил он вопросом.
— Нет, Харин. Пусть все берут. А что беднякам первым — ты правильно распорядился.
Постепенно толпа на пятачке перед станцией редела, зато деревня оживала. Вместе с первыми рассветными лучами в нее, казалось, вливалась жизнь — голоса крестьян, развозивших хлеб, ржание лошадей, крики сбитых с толку ранней суматохой петухов…
Дубов крякнул, потер оживленно ладони и, поправив повязку на голове, — за два дня бинты стали серыми — побежал помогать грузить оставшиеся возы.
Тут, у пакгауза, его, перепачканного мукой, потного, и нашел телеграфист. Некоторое время он смотрел недоверчиво на командира, который, как простой солдат, возится с мешками, как бы соображая, а серьезный ли он человек, затем, видимо, решился и отозвал Дубова в сторонку. Серьезный не серьезный, а станция пока в его руках.
— Гражданин начальник, — заговорил он торопливо, глотая окончания слов, — не примите за назойливость и вмешательство в ваши дела, но я, как вполне идейный ваш искренний сторонник-с, полагаю своим долгом-с предупредить, что подходит время-с пароля и переговоров по линии. Так сказать, проверка с постов по телеграфу…
— Пароль вам известен? — резко обернулся к нему Дубов.
— Меняют-с. Господин, виноват-с, фельдфебель знают…
Дубова неприятно поразил напуганный, бегающий взгляд телеграфиста. Некоторое время он испытующе смотрел на него. Мелькнула мысль — договорились…
— В случае чего учти — тебе первую пулю.
— Да я…
Дубов не слушал.
— Лосев, — крикнул он, — приведи фельдфебеля в аппаратную! — и быстро зашагал к станции. У покосившегося крана с надписью: «Кипяток» — остановился, подобрал с земли прутик и стал’ хлопать себя по бриджам. Мучная пыль поднялась плотным облачком.
— Течет? — спросил Дубов телеграфиста, кивнув на кран.
— Простите?..
— Течет, говорю, вода? Не кипяток, а хоть что-нибудь?
— Простая — за углом. Водокачка работает исправно-с. А этот, извините… — Телеграфист пожал плечами.
Дубов свернул за угол, сбросил гимнастерку и нательную байковую трофейную рубашку. Тело его оказалось молочно-белым, жилистым и неимоверно худым. От живота к груди, постепенно густея, поднималась русая кучерявая поросль. У плеча краснел глубокий шрам: видимо, еще не так давно Дубов был ранен в плечо. На спине виднелось несколько мелких отметин — следы осколков фугаса, память германского фронта.
Командир мылся долго, довольно пофыркивая, и телеграфисту стало морозко смотреть, как синеет худое его тело под ледяной струей воды.
Потом Дубов отряхнулся, как собака, и начал ладонями сгонять с себя воду.
— Позвольте-е, может, я полотенце принесу?
— Ерунда, так здоровее, ясно?
Кожа командира покрылась пупырышками и стянулась. Дубов поплясал на месте, затем торопливо натянул рубаху и только после этого стал вытряхивать побелевшую от муки гимнастерку.
Одевшись, он долго и тщательно затягивал ремни и сгонял на спину складки гимнастерки, поправлял кобуру с наганом.
Телеграфист потерял терпение.
— Простите, время-с уходит… — напомнил он осторожно.
— Знаю, что уходит. Пусть подождет фельдфебель, поволнуется. И потом — мне с ним долго разговаривать не к чему. Да или нет, ясно? Сразу, с ходу, как говорят в кавалерии…
Фельдфебель, видимо, действительно успел многое передумать, пока ждал красного командира. Увидев Дубова, он встал во фронт и, демонстрируя отличную выправку старого служаки, доложил:
— Фельдфебель Петренко явился по вашему приказанию, гражданин комиссар.
— Ишь ты, перековался, — засмеялся Дубов. — Твоя наука, Лосев?
— Нет, товарищ командир, это он сам додумался, осознал, — весело ответил разведчик. — Старается…
Фельдфебель растерянно моргал белесыми ресницами, соображая, что он сделал не так.
— Петренко, кому вы докладываете о положении на станции?
— Их высокоблагородию полковнику Козельскому.
Дубов опять рассмеялся:
— Нет, все же не осознал. Их благородий у нас — нет.
— Так точно, нет, — гаркнул фельдфебель.
— Ну раз ты такой осознавший, выбирай: или ты нам говоришь, какой пароль сегодня должны передавать по линии в шесть ноль-ноль, или…
— Или?..
— Сам понимаешь… не ребенок.
— В Могилевскую губернию? — Фельдфебель шумно вздохнул и уставился на порыжевший носок своего когда-то щегольского сапога. Длинная царапина начиналась у самого ранта и бежала вверх, теряясь в слежавшихся складках на сгибе. Царапина была старая; вакса, которой фельдфебель чистил сапоги в лучшие дни, и деготь крепко въелись в нее и делали ее черной по сравнению с кожей головок. Фельдфебель отлично помнил, что она появилась дня через три после того, как он справил в Ростове новые сапоги. Жаль сапоги, до сих пор жаль, так и пришлось перевести их в будничные…
— Ну?
— Так все одно, гражданин начальник. Не скажу — вы меня кончите. Скажу — офицеры кончат, когда вы уйдете. — Фельдфебель с трудом оторвался от царапины на сапоге и посмотрел Дубову прямо в глаза. Командиру стало не по себе от этого горестно-растерянного вопрошающего взгляда.
Но делать было нечего. Дубов достал из кармана гимнастерки большие дедовские часы луковицей, с фигурными стрелками, прислушался к громкому тиканью — часы шли так, словно маленький корпус их был большим пустынным залом, в котором одинокий кузнец ковал на игрушечной наковальне, — и внимательно посмотрел на циферблат. Потом опять на фельдфебеля и снова на циферблат.
Фельдфебелю умирать не хотелось. Видно было, что он всеми силами пытается найти выход из запутанного положения, готов пойти на что угодно, лишь бы остаться живым сейчас, в это спокойное осеннее утро…
— Сроку тебе жить — пять минут, — сказал Дубов и положил часы на стол. Они затикали громче, словно обрадовались, что попали на простор.
Фельдфебель уставился на тонюсенькую секундную стрелку, которая — он это чувствовал всей кожей — отсчитывала последние мгновения его жизни.
Большая фигурная минутная стрелка приближалась к шести, когда фельдфебель шумно, как сонная лошадь, вздохнул, подсел к столу, придвинул четвертушку бумаги и, все еще косясь на часы, написал пароль и новую условную фразу. Потом, не спрашивая, потянулся к командирскому кисету и завернул себе диковинную козью ножку, в которую вошла почти половина табачного запаса Дубова.
Стрелка часов прыгнула на последнее деление перед шестью, когда телеграфист заработал наконец ключом.
Аппарат замолк. Телеграфист съежился, раздумывая о своей нелегкой доле. Молчал и фельдфебель, и Дубов, и застывший у дверей Лосев. Вдруг что-то звякнуло, и из приемника рывками поползла испещренная значками лента.
— Принял Самсонов тчк по линии двоеточие кавычки бронепоезд выходит ноль пять ноль ноль зпт козельский кавычки, — побелевшими губами едва слышно прочитал текст телеграфист.
Было шесть двенадцать…
Глава пятая
Костя занес руку с шашкой для страшного, с потягом удара, но перед ним никого не было. Расстилалось ровное поле, и только у самого горизонта черными букетами застыли разрывы орудийных снарядов. Они стали медленно опадать, до слуха донеслись отдаленные, глухие, словно сквозь вату, удары… Потом перед ним оказался немец в каске и с усами под Вильгельма. Костя опять занес руку с шашкой, но немец засмеялся дробным пулеметным смехом и исчез, а на горизонте опять беззвучно выросли фонтаны разрывов… Костя осадил коня — тот сделал свечку, Костя вцепился руками в гриву. Руку от напряжения ломило, болело и плечо.
Костя проснулся.
Тишина. Снились ему выстрелы и орудийные разрывы или в действительности недавно где-то стреляли?
Пахло прелым сеном, горьковатым дымком и чем-то еще, невыразимо милым, знакомым с детства.