Да, коктейль из заброшенного ботсада и виноградного вина был великолепен, такой легкости я в себе не чувствовал уже давно.
И, не спеша идя дальше по той же дорожке, я упивался изысканностью и совершенством мира, растущего вокруг.
И снова я подумал о гимне, но теперь эта мысль показалась мне такой мелочной, такой незначительной на фоне искрометной флоры, что как-то само собой ушло на этот день из моей головы слово «гимн», освободив меня от раздумий и поисков.
В одном месте я присел на корточки и разглядел в зелени деревянные таблички с вечной латынью имен и фамилий жителей этого сада. Я сам себе произнес эти имена и вспомнил слова Ирины о том, что красивые имена не могут принадлежать одной нации. Эти имена явно принадлежали всему миру и это подтвердило правоту моей «балерины». Я даже присмотрелся к другим табличкам, внутренне готовясь увидеть на одной из них выписанное латинскими буквами имя ИРИНА, или ИРИНИЯ, но имена растений были длиннее и барочнее, среди них красовались Артензии, Астрофитумы, Эуфорбии.
Краски, звуки, окружавшие меня в этом месте, были совершенно земными, но это было совершенно не похоже на то, что встречалось моему взгляду на протяжении всей предыдущей жизни, это было другим, словно есть и было две земли: одна собственно ЗЕМЛЯ, а другая – место обитания ГОМО САПИЕНС, место, которое заслужил этот вид, настолько талантливый, насколько и порочный.
Идя дальше, то и дело останавливаясь, дыша запахами орхидей и экзотичных смол, я приблизился к указателю, который настойчиво советовал повернуть налево и пойти вдоль другой тропы. К сожалению, надпись, некогда украшавшая указатель, исчезла. Может, будь я в состоянии прочитать эту надпись, мой интерес к указанному направлению был бы невелик. Но ржавчина поверх уже невидимого слова создавала тайну, загадку, а идти мне было легко, спешить я не спешил, и вот так, даже и не задумываясь, я ступил на рекомендованную молчаливым указателем тропу и покарабкался вверх.
Тропа, впрочем, не только поднималась, но и приспускалась к морю. Шла она примерно на одном уровне, колеблясь в пределах десяти метров. И привела меня к большому щиту перед открытыми навечно железными воротами. На щите было что-то нарисовано. По сохранившимся линиям я смог определить, что там некогда изображено было животное, но угадать – какое именно животное нарисовано – оказалось выше моей догадливости.
Войдя в ворота, я уткнулся носом в ржавый барьер, над которым монументально, и самое удивительное: при полном отсутствии ржавчины, красовалась надпись на английском языке: «Животных не кормить!»
Я подошел ближе и заглянул сквозь ржавую сетку внутрь вольера. Было совершенно глупо ожидать увидеть здесь животных заброшенного зоосада. Тем более, что кто-то просил их «не кормить», кто-то, кто явно не кормил их уже много лет. Но глаза мои отыскали бывшего жителя этого вольера – крупный белый скелет, на котором кое-где еще держались кусочки пергаментной кожи с клочьями шерсти, лежал в правом дальнем углу. Я инстинктивно втянул носом воздух этого места, готовый сделать шаг назад, почувствовав отвратительный запах разложения, но воздух был тот же и даже показался мне чуть слаще, чем среди орхидей.
Медленно бредя вдоль бесконечно сменяющих друг друга вольеров, я отыскивал глазами белые кости бывших обитателей и тут же шел дальше. Странное ощущение возникло во мне, сменив радость от пребывания в ботсаду. Ощущение-догадка о том, что человек, придумавший концлагеря и лагеря для интернированных лиц, был большим любителем животных и очень частым посетителем зверинцев. Может, он любил и людей, может быть, он любил и людей не меньше, чем животных. И, возможно, иногда по воскресеньям отправлялся с семьею на автомобиле к заграждениям ближайшего лагеря, и там они – он, его жена и двое подрастающих детей – гуляли вдоль колючих заграждений, вдоль человеческих вольеров, над которыми так же возвышался плакат-предупреждение: «Животных не кормить». И, нагулявшись вдоволь, он заводил мотор своего автомобиля и вез свою семью в ближайший ресторанчик, где, перед семейным воскресным обедом, взяв друг друга за руки, уже сидя за столом, они шептали молитву, благодаря Господа за пищу, данную им днесь. А потом ели. И что-то еще было у них вечером: может, театр, может, кино. И так шла жизнь, оставляя заброшенную флору цвести, а заброшенную фауну – вымирать.
Пройдя еще несколько вольеров, я хотел было повернуть назад, но тут донесся до меня звук, похожий на рычание зверя. И так неожиданно он прозвучал в этом месте, что я остановился как вкопанный и замер. И снова услышал его, теперь уже более отчетливо. И даже определил направление, откуда он доносился. Медленно я развернулся и прикипел взглядом к вольерчику, стоявшему чуть в стороне от остальных. И тут же заметил за сеткой движение.
Не веря собственным глазам, я подошел туда и увидел пару волков. Серебристых волков, скаливших зубы и раздраженно глядевших на меня. Вид у них был сытый и ухоженный. Возле широкого тазика с водой лежали еще не полностью обглоданные кости какого-то животного. Сначала я было подумал, что – человека, но это скорее от испуга. Кости были широченными и длинными, и принадлежать они могли лошади или быку.
«Не кормить», – вспомнил я хорошо сохранившуюся надпись над барьером у входа. Но кто-то ведь кормит этих волков! Кто-то приносит им мясо, наливает воду. И они знают своего добродетеля, иначе давно бы уже и его съели. Кто-то их любит…
Я сделал несколько шагов назад и рассматривал этих опасных красавцев с расстояния. Рассматривал и думал: почему они живы, когда остальные обитатели зоосада давно мертвы? Почему сам зоосад оказался заброшенным так же, как и сад ботанический? Почему город, так любимый мною, не позаботился об этом ближнем для него свете, оставив на произвол мир природы, даже не освободив его перед тем из клеток и вольеров?
Уже выходя из этого грустного зоопарка, я увидел останки семейства дикобразов, живших в широкой, но очень низкой клетке, специально низкой, чтобы дети могли наклониться и сверху рассматривать красивые трехцветные колючки. Колючки, торчащие в разные стороны, лежали теперь на земле в нескольких местах, из-под них выглядывали маленькие тоненькие косточки, тоже отбеленные и отшлифованные жарой и ветром.
С радостью я вернулся в «царство растений», но как приятный хмель, так и радостное настроение мое ушли безвозвратно. Хотя, конечно, говоря такое громкое слово «безвозвратно», я имею в виду всего лишь – до утра или до завтра. Человеку свойственно преувеличивать свои ощущения и эмоции, а мне это свойственно тем более. Я, может, и живу еще только благодаря этим преувеличениям. Может, на самом деле мир мне только нравится, но себе я громко заявляю: «Я люблю этот мир, ЛЮБЛЮ!» Так же я думаю, должно быть, и о Ирине; наверняка трудно преувеличить мои чувства по отношению к городу, но ведь если я не могу быть уверен: насколько я искренен внутри себя, то кто же мне скажет правду? Кто? Орхидеи? Артензии? Эуфорбии? Ирина?..
Изменчива природа человеческих настроений, и вот уже, чтобы отвлечь свою зрительную память от мрачных картин заброшенного зоосада, я возвращаю себе слово «гимн» и заставляю его крутиться в моих мыслях, играть разными неслышимыми мелодиями, подбирая одну из них для себя, для еще ненаписанных и непридуманных слов, которые, возможно, когда-нибудь и мне помогут собраться из осколков эмоций в нечто целое, поднять решительно голову и жить дальше, жить, несмотря ни на что и вопреки всему, не согласному со мной. Когда-нибудь… Но все-таки это не будет ни военная песнь, ни песнь о могуществе. Но что это будет? Как найти слова? Где искать их? Еще бы полстаканчика того вина. Только полстаканчика, и не надо рядом генерала Казмо, не надо рядом никого. Полстаканчика вина – и мыслям – отдых, глазам – розовое марево, опускающееся на город, воображению – черноволосую девушку с маленькой рыжей собачкой, медленно плывущую в этом розовом мареве…
Когда я вернулся в гостиницу, уже вечерело. В коридоре негромко звучал четкий голос, сообщавший кому-то вновь прибывшему правила поведения в городе.
В номере горел свет. Айвен распаковывал какие-то ящики – они лежали на полу и было их до десятка.
– А, привет! – оглянулся он на меня. – Тут к тебе приходили и оставили вон то…
Он показал взглядом на сложенную китайскую ширмочку, стоящую подле моей кровати.
– Как дела с гимном? – спросил Айвен.
– Медленно… – признался я, преувеличивая результаты. На самом-то деле дела с гимном обстояли никак.
– Ничего, – ободрил меня мой сосед. – Главное, чтобы ты не запоздал к принятию декларации о суверенитете.
– А когда это будет?
– Дня через четыре… – задумчиво ответил Айвен.
Я прислонил ширмочку к стенке – в этот вечер она мне была не нужна. Присел на кровать. Моя психика заканчивала переваривать впечатления от прошедшего дня, и веки были не против сомкнуться.